Выбрать главу

В тот день Паленов раз двадцать измерил Кронштадт вдоль и поперек, машинально козыряя встречным начальникам, а сам даже не замечал этого и все думал, прикидывал, как ему быть дальше, порывался зайти на почту и отбить телеграмму бабе Мане, чтобы та не медлила с продажей дома, но потом так ему стало жалко его, как будто вместе с ним обрывалась последняя ниточка, тянувшаяся и в Горицы, и на горицкий погост к бабушке. Он все же зашел на почту и на последние деньги отбил телеграмму, состоящую из одной фразы: «Дом никому не продавай». После этого ему стало немного полегче, потому что он словно бы собирался предать бабушку, а потом опомнился и сделал доброе дело, не сделай которого, случилось бы непоправимое.

И тогда он решил никому ничего не говорить о пропаже: ребята ничего не знали, пусть и дальше не знают. Он никого не хотел подозревать, хотя о переводе кроме него знал только Катрук. Даже себе он не хотел признаваться, что остался один на один с вечно улыбающимся Катруком, и испугался. Впервые он отчетливо увидел, как первый его неправильный шаг сделал неверным и весь путь. С этими мыслями он и вернулся в школу.

— Что-то ты долго посылку отправлял… — с непонятной Паленову обидой спросил Симаков.

— Разве? — Паленов попытался говорить беспечно.

— А все-таки, что случилось?

— Да нет, — сказал Паленов, — ничего не случилось. Да что может случиться, когда у меня есть вы: ты и Венька.

— Хорошо, коли есть, а я думал, что нас уже нет.

«А ведь их у меня уже не было, — ужаснулся Паленов. — Один я остался».

Потеряв по весне бабушку, он думал тогда, что потерял все и больше ему уже терять нечего, но прошло время, и та большая утрата стала забываться, и он понял, что ему опять есть что терять, и, видимо, всегда будет, пока он живет. А деньги — что ж деньги! — не такая уж великая потеря, и он походил смурый и день, и другой, а потом забыл о пропаже, и так ему хорошо стало, что опять рядом с ним были и Симаков, и Багдерин, а чуть поодаль Темнов с Крутовым, а еще дальше — Даша, и, бог мой, кого еще только с ним не было.

Были, правда, еще Кацамай с Катруком, которых он уже открыто ненавидел и тайно презирал, кожей ощущая, что от них еще могут прийти неприятности. Но и ненавидя, и презирая, он частенько забывал о них, и мир тогда как будто вовсе очищался от скверны. Как говаривала бабушка, нет худа без добра и добра без худа.

А дни между тем шли за днями, они исчезали, как будто и не было их, и Паленов подчас не мог вспомнить, что было вчера или позавчера: на смену дням ушедшим приходили дни иные… Он начинал замечать за собой странную, но в общем-то и не такую уж странную, если к ней ближе присмотреться, особенность: он начал менять привычки и привязанности как, скажем, белье — сегодня поносил одно, завтра другое, и если он до недавнего времени увлекался военно-морской практикой, то теперь с неменьшим рвением стал штудировать теорию стрельбы и, оставаясь после занятий на самоподготовку, забирался в артиллерийский кабинет, включал макет и с места управляющего стрельбой раз за разом вгонял в иссиня-зеленые волны из папье-маше никелированные стерженьки всплесков. Он увлекался и забывал, что перед ним всего лишь маленькая игрушка для взрослых людей, и все эти выносы вправо и влево, недолеты, перелеты, вилки и поражения — торжество и буйство воображения. Но разобраться, думал он потом, — так ли уж оно плохо, воображение? Каждое дело, прежде чем приступить к нему, по многу раз проделывается в уме, то есть воображается, и жизнь от этого не становится беднее, а вот если бы человек лишился воображения, тогда уж наверняка можно было бы сказать, что он стал беднее.