Много раз, сидя на месте управляющего огнем и разглядывая в окуляры игрушечное море и игрушечные корабли, которые в окуляры-то не казались игрушечными, Паленов ловил себя на мысли, что всю эту игру принимает всерьез и понемногу начинает азартничать. Он выигрывал бои и целые сражения и мало-помалу свыкался с мыслью, что в каждом человеке есть свой адмирал Нахимов или маршал Жуков. Все тогда становилось простым и ясным, и уже верилось, что, сделав первый шаг, можно легко одолеть и весь путь и рано или поздно утвердить себя на командирском мостике. Только иногда он вспоминал, что в его медицинской карте стоит закорючка собственного изобретения, холодел при одной только мысли, что обман раскроется и на всей его выстраданной карьере жирный карандаш какого-нибудь равнодушного писаря поставит крест.
После наводнения, когда они всю ночь простояли на ветру, под дождем и снегом, их всех осмотрели врачи, боясь, что, простыв, они могли заболеть. Их долго вертели, простукивали и прослушивали — Паленову показалось, что им занимались дольше других, — и тогда он, чтобы больше не мучиться сомнениями, сказал врачу:
— У меня, по-моему, шалит давление.
— Да? — удивленно спросил врач и, снова усадив Паленова в кресло, обмотал руку черным воротником и надул его грушей, похожей на парикмахерскую. — У вас, молодой человек, по-моему, шалит воображение, — сказал он сердито. — А шалости до хорошего не доводят. Так что постарайтесь лечить свое воображение домашними средствами и не давайте ему особенно шалить. — И он отпустил Паленова, подумав, видимо, что тот решил на какое-то время освободиться от классов. «Доктор, — подумал Паленов, вылетая из его кабинета и на радостях едва не закричав: «Здоров». — Мне не надо ваших микстур и пилюль ваших не надо. И освобождением своим можете сами попользоваться. Я хочу быть здоровым, понимаете вы это? Я хочу быть здоровым, ясно вам? Я буду здоровым».
— Ты что? — спросил его Венька Багдерин, которого осмотрели раньше.
— А что?
— Сияешь, как самовар с «Октябрины».
«Самоваром» в Кронштадте звали командирский катер с линкора «Октябрьская революция» за его непомерно высокую трубу, которая всегда была хорошо надраена и сияла, как самоварное золото. Смешной это был катер и милый, словно бы домашний. Потом уже объяснили им, что катер строили вместе с линкором в пору, когда весь флот еще ходил на угле, и катер тоже тогда был паровичком.
— Нет, брат, не сияю, — возразил Паленов. — Сияет самовар, а я ликую.
— Пошто?
— А так, брат, настроение мне доктор подлечил.
Венька Багдерин плохо понимал шутки.
— Настроение вряд ли можно подлечить.
— Эх, брат, Веня Багдерин. Лечить, оказывается, все можно.
Не знал Паленов тогда, что лечить можно только то, что поддается лечению, а то, что отмерло, то уже никакой святой и живой водицей не приведешь в чувство. Опять-таки и покойная бабушка бывало говаривала: горе к горю, а радость к радости, и как-то вечером — это тоже случилось вскорости после наводнения — позвал его к себе в каптерку дядя Миша, поговорили они о том, о сем, что погоды теперь установились, что и служба пошла легче, а потом дядя Миша подмигнул ему, достал из стола конверт и как бы между делом сказал:
— Читай здесь, а то в кубрике начнутся всякие паскудные расспросы, что да как, а я это не терплю. Матросы, когда ссорятся, они ведь хуже баб. А юнги чем лучше? Юнги — те же матросы.
По дяде Мише, выходило, что юнги вроде бы даже хуже баб, это, конечно, было неправда и обидно, но Паленов не возразил ему, и не потому, что дядя Миша находился в некоторых чинах и вроде бы имел преимущество перед правдой, — Паленов-то знал, что перед правдой все равны, — но дядя Миша принес для него письмо, которого Паленов чаял, но в общем-то и не чаял получить, таким образом, дядя Миша как бы посвящался в его сокровенную тайну, а это уже само по себе давало право и на кое-что еще и большее. Ругай он Паленова самыми паскудными словами, он и то стерпел бы, вернее, не заметил бы этого. Сердчишко его тревожилось и замирало, но он не спешил распечатать конверт и степенно расспрашивал дядю Мишу, хорошо ли тот съездил в Ленинград — разумеется, Паленов говорил «сходил в Питер», — и крепко ли сковал лед Неву. Дядя Миша, тоже не торопясь, отвечал, что и в Питер он хорошо сходил, и лед на Неве крепкий, и что дел у него и без Паленова полно, поэтому он должен немедля читать письмо и выметаться прочь. Паленов и на это не обиделся и, полагая, что неспешность более всего располагает к сердечной беседе, снова пытался было заговорить о погоде, о том, что на дворе зимний Никола и пора, значит, Никольских морозов, на что дядя Миша вполне резонно заметил: