Выбрать главу
Пейте, пойте в юности…

И рота дружно и облегченно подхватила:

Ха-ха…

Паленов подумал, подумал и решил не петь, только раскрывал рот, чтобы, как говорится, и неповиновение проявить, но в то же время и приказание не нарушить, и вдруг ощутил, что песня, как полая вода, увлекла за собою роту, а он остался один на бережку и никому до него не стало дела. «Эх вы, ленты-бантики, — подумал он не столько с сожалением, сколько с завистью, — эх, вы…» Незаметно за голосом он прочистил горло и тоже запел, сперва, правда, тихо, больше для себя, а потом забылся и распелся уже во все горло, как молодой петух, а Левка Жигалин, переждав мгновение, повел тем временем песню дальше:

За окном черемуха и сиянье месяца. Только, знаю, милая никогда не встретится.

Не дожидаясь, пока голос Левки Жигалина растворится в утренней сини, рота запела снова:

Пейте, пойте в юности, Ха-ха… Бейте в жизнь без промаха…

И так хорошо Паленову сразу стало, улеглась обида — до обиды ли было, когда Левка Жигалин выводил: «Эх, любовь-калинушка, кровь-заря вишневая», — и в ботинках будто бы поубавилось сырости, и есть расхотелось. Все как-то отошло в сторону, осталась только песня, с песней они и вошли в ворота, а там уже ждали их и командир отряда каперанг Пастухов, и начальник школы Оружия вместе с начальником строевой части, и дежурный офицер, ротный командир капитан-лейтенант Кожухов.

Не видя еще их, но догадываясь, что они должны быть на плацу, юнги не только сами подравнялись, но словно бы и голоса вытянули, подняв их высоко-высоко, и песня зазвенела, словно бы ударили по тугим струнам:

Эх, любовь-калинушка, кровь-заря вишневая, Как гитара старая и как песня новая.

Две сотни голосов, ликуя, понесли песню дальше:

Пейте, пойте в юности…

И тотчас, поняв по лицам Пастухова и Кожухова, что радоваться в общем-то нечему, те же ликующие голоса присмирели и грустно выдохнули:

Ха-ха…

Дядя Миша лихо скомандовал:

— Отставить песню. Рота-а, смирно-о… Равнение…

Юнги ударили коваными ботинками по булыжнику, офицеры взяли под козырек, и каперанг Пастухов с натугой, чтобы все слышали, провозгласил:

— Благодарю за песню.

В эту минуту они все простили ему: и грязные ботинки, и мокрые бушлаты, и его неудовольствие, и свое озлобление, и бог знает что они еще там простили, а простив, дружно, с интервалом рявкнули:

— Служим… Советскому… Союзу…

С этой благодарности и начался их длинный день: они снова ходили и ротой, и по сменам, делали ружейные приемы, вздваивали ряды и после завтрака ждали обеда, а только что отобедав, думали об ужине, и, когда прошли строевые занятия и занятия по уставам, и они отобедали, и отужинали, и провели в довершение всего политбеседу, наступил час, когда можно было написать письмо.

Писать Паленову особенно было некому, и он начал сочинять послание своей дальней тетке, которая состояла в каком-то родстве с бабушкой, уже вывел: «Многоуважаемая Надежда Васильевна, живу я хорошо, а можно сказать, отлично», как его дернул за рукав парень из их второй смены башенных комендоров, Семен Катрук, и молча кивнул головой.

Паленов внутренне похолодел, поняв, что его вызывают в курилку, но сделав вид, что чрезвычайно занят и поэтому ничего не замечает, и продолжал писать, отступив с новой строки: «Ребята вокруг меня хорошие, а можно сказать, что есть среди них и отличные».

— Пойдем, — грубовато-льстиво сказал ему Семен Катрук.

— Куда? — спросил Паленов, отрываясь от письма и делая вид, что ничего не понимает.

— Там парни ждут.

— Какие парни?

— Будто не знаешь.

— А если не знаю?

Катрук лениво усмехнулся толстыми негритянскими губами, которых, казалось, у него очень много.

— Так и передать?

Паленов молча собрал бумагу, завинтил пробку на пузырьке с чернилами, спрятал все в тумбочку, поправил под ремнем голландку — в отличие от матросов, принявших присягу, юнги еще забирали голландки под ремень, как гимнастерки, — и пошел вслед за Катруком, противясь своей покорности и понимая, что и противиться не может, и противится зря, потому что иного выхода у него нет.