— А тебе-то велика ли печаль об морозах? Сидишь в тепле, ноги сухие, пузо набил, как бочку, какого тебе еще рожна надо? Вот если бы тебя под ружье поставили да на ветер — тогда дело другое, а так сиди себе и в ус не дуй.
Дядя Миша, безусловно, был прав, потому что на внешние посты юнг не назначали, и все их дневальства и дежурства проходили в тепле, но ведь и Паленов был прав, потому что, говоря о морозах, до которых ему не было дела, он просто оттягивал время, полагая, что если письмо хорошее, то потомиться не грех, а если оно плохое, то к этому плохому и спешить нечего. Дядя Миша начал сердиться, и годить дальше было опасно — он попросту мог и вытурить Паленова из каптерки, — и он надорвал конверт, достал из него вчетверо сложенный листок, развернул его и, не пробегая глазами по строчкам, прочел сразу все письмо — такое оно было короткое:
«Альбатрос!
Быть невнимательным к женщине и не оказывать ей хотя бы маленькие знаки внимания в виде писем — отнюдь не красит моряка. Предлагаю поэтому исправиться и приехать к нам на Новый год, если, разумеется, не поступило приглашения в какую-либо мощную компанию. Даша».
Бог мой, он мысленно написал Даше десятки писем, и нежных, и ласковых, и скупых, как реляция, и пространных, как жалобы коммунальных жильцов, и мысленно же отправил их, наивно ждал ответа, и как ни странно, но дождался и, поглупев сразу, заулыбался, не зная, что делать, куда идти и с кем говорить.
— Прочел? — спросил в сторону дядя Миша сердитым голосом.
— Прочел.
— Что прикажете передать?
— Не знаю…
— Прикажете мне знать?
Получалась весьма глупая ситуация: приглашали в гости Паленова, а ответить должен был дядя Миша, потому что во многом от него зависело, уволят ли Паленова на Новый год в Ленинград или не уволят.
— Я-то всей душой, — сказал он с отчаянием, — да ведь как вы на это посмотрите, да старшина Темнов, да капитан-лейтенант Кожухов.
— Так и напиши, что у тебя своей головы нет, а есть голова только у начальников, а как те начальники думают своими головами, тебе неведомо.
— Неведомо, — сознался Паленов.
— Тьфу, — дядя Миша хорошо так чертыхнулся и даже растер ногой несуществующий плевок. — А тебе хоть ведомо, с какой стороны у девок титьки растут?
Вопрос этот был для Паленова несколько неожиданный, и он, стесняясь, заулыбался, а улыбаясь, застеснялся еще больше, но мужского своего самолюбия решил не терять.
— Тут и дураку понятно где. А вообще-то на эту тему я не собираюсь ни с кем говорить.
— Вот, — сказал дядя Миша и ткнул в Паленова своим торжествующим указательным пальцем. — И не говори. А то некоторые из вашего брата глазами девку разденут, носом кое-какое действие произведут, а из себя черт-те кого строят. Настоящий мужик стеснительный. Он никогда бабу не обидит пустым разговором. Иди и пиши, что знаешь, и никогда в этом деле и никого в советчики себе не бери.
— Мне не требуются советчики, — Паленов не столько обиделся, сколько осердился, и даже сам услышал, что голос стал ломким, как на морозе. — Мне нужен адрес.
— А ты волчонок, оказывается. Я-то думал, телок. Не, ты не телок. Ты за себя постоишь, — дядя Миша оглядел Паленова всего и похлопал по плечу, дескать, не робей, парень, за одного битого двух небитых дают, только потом сказал: — Адрес я тебе дам. Тут я человек сторонний. Могу со стороны и посмотреть, а могу и отвернуться. А вот то, что за себя стоишь, — хвалю и одобряю. Тех, которые тряпками бросают себя, кому ни хочешь, под ноги, не люблю и презираю. А гордых — уважаю. Гордый человек рожден для подвигов и для красивой любви. А теперь иди, не мешай. Тебя свои дела обременяют, меня свои.
Паленов, естественно, не знал, какие уж там дела были в тот вечер у дяди Миши — обременительные или необременительные, каждый ведь видит мир со своей колокольни, — самого Паленова появившиеся с письмом заботы не обременяли, но, хотя обременять-то и не обременяли, в то же время сказать, что он парил на крыльях, было не совсем верно. Писать письмо оказалось куда мудренее, чем сочинять его в уме. Там было все свободно и просто: «Милая моя Даша». На бумаге это выглядело пошловато, тем более что милая-то она милая, слов нет, только для кого милая-то — это еще бабушка надвое сказала, а уж «моя» и совсем никуда не пристегивалось.