Как бы там ни было, но тридцать первого старшина Темнов велел собраться всем троим возле стола дежурного, оглядел со всех сторон, и, найдя их в приличном состоянии, раздал увольнительные записки, и вместе с ними вышел за ворота школы.
Стоял ясный морозный день, было безветренно, и с солнечных лучей, лежащих почти вдоль земли, сыпалась мельчайшая изморозь. Скрипел под ногами снег, слышалось, как скрипят в Петровской гавани швартовы, и сам воздух тоже скрипел и позванивал.
Зимником они добрались до Рамбова, Григорий Темнов купил билеты на электричку, сказал, что водить за руку их не намерен, поэтому желает счастливого Нового года и всего прочего, что при этом полагается. Они церемонно пожали ему руку. В вагон сели все вместе, вместе же доехали и до Ленинграда и только там уже распрощались окончательно.
— Завтра в двадцать ноль-ноль быть всем у газетного киоска, — сказал им Темнов, и они, лихо козырнув ему, ответили:
— Есть.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Если заскучаешь у тетки, приходи, — все же смилостивился Симаков. — Будем рады.
Паленов и им козырнул:
— Есть, — и они разошлись. Только тогда он удосужился справиться о времени, и оказалось, что до Нового года оставалось еще почти шесть часов. Идти так рано к Даше ему казалось неудобным, а больше деваться было некуда, и он побрел по городу. Было довольно холодно, но это его не смущало, потому что приходилось то и дело заходить в магазины погреться, и время бежало незаметно. Шел он так шел, исподволь поглядывая по сторонам, и вдруг поймал себя на мысли, что совсем недавно на этих вот улицах в такой же вот морозный вечер, наверное, замертво падали на ходу голодные люди и их долго не хоронили: у оставшихся в живых не было сил хоронить. Непрошеной хозяйкой тут властвовала война, она и теперь напоминала о себе, зияя пустыми глазницами окон в скелетах домов, огороженных глухими заборами, щербатыми улицами, неровными мостовыми. Возле флотского экипажа, откуда тихим сентябрьским днем уходили они в Кронштадт, какие-то люди перебирали брусчатку, ползая на коленях и подгоняя тесаные камни один к другому так, чтобы проезжая часть была ровной. Неподалеку горел костер, и те люди один по одному подходили греться и снова возвращались на мостовую. Паленов пригляделся к ним и огорошенно сообразил, что это были завоеватели. Для них война продолжалась хотя бы потому, что они ползали на камнях по той самой земле, которую еще недавно уродовали бризантным веществом и металлом, и холили ее, и оглаживали, а если бы им приказали, то они, наверное, стали бы и лизать ее. Может, какой-то из них убивал его мать или его отца, и Паленову захотелось пнуть того вон, ближнего к нему, оттопырившего свой тощий зад, он, наверное, и пнул бы его — так велико и почти необоримо было желание, — но завоеватель неожиданно поднялся, отряхнул с коленей песок, вытер руки о фартук и, оборотясь и увидев Паленова, улыбнулся сквозь колючую седоватую щетину.
— Хорошо, — сказал он, и, подняв кверху большой палец, прибавил: — Зер гут.
Паленов дал ему закурить и сам закурил, хотя редко этим баловался. Завоеватель достал из кармана зажигалку и протянул ее Паленову:
— Новый год, да? Подарок.
Паленов порылся в карманах, нашарил перочинный ножик, оставшийся от отца, — ножик пожалел, погладил новенький портсигар с папиросами, которым хотел удивить Дашу, а больше — выказать свою взрослость, поколебался с минуту и протянул ему портсигар.
— Хорошо, — сказал тот и заулыбался.
— Зер гут, — ответил Паленов ему. Они стояли один против другого и улыбались, наконец он снова спросил, кивнув на Паленова:
— Шварц тодт?
Паленов подтвердил:
— Черная смерть.
— О, — произнес он почтительно, и, вежливо козырнув друг другу, они разошлись.
Паленов не хотел смотреть ему вслед, но все-таки посмотрел и раз, и другой, и опять подумал, что, может, он стрелял в его мать или в его отца и убил их, и все захолонуло в нем, как будто омертвело, и не пнуть его уже захотелось, а закричать на всю улицу, что вот он, дескать, где бандит с большой дороги, берите его, вяжите. Но он не был бандитом в прямом смысле — это-то Паленов понимал — и никуда не прятался, у всех на виду чинил мостовую, всем мило улыбался, и Паленов подумал с неожиданной злобой: «Не надо бы было портсигар-то дарить». Но хотя немец ни от кого и не прятался и вежливо улыбался, убить отца с матерью он все равно мог, и Паленов снова подумал: «Не надо бы было портсигар-то дарить».