А там скоро поступил приказ разослать юнг на практику по кораблям, находящимся в Кронштадте, и все маленькие неурядицы сразу стушевались, потому что предстояло большое дело, а в большом деле, как известно, мелочи только путаются под ногами, но кто знает, что в большом деле по-настоящему большое, а что малое.
Паленова назначили на линкор «Октябрьская революция», бывший «Гангут», в первую башню, и он ходил гоголем, гордясь, что начинает свой послужной список с флагмана соединения, а может быть, и всего флота. Венька Багдерин с Евгением Симаковым уходили на корветы, и, хотя на корветах стояло более современное вооружение, почти такое же, как и на тех, которые еще строились и на которых им предстояло служить, Симаков с Багдериным ему завидовали. Кто бы что там ни говорил, но линкор, пусть даже постройки четырнадцатого года, все-таки оставался линкором.
В день, когда их разводили по кораблям, Венька Багдерин приболел, получил освобождение и вместе с Семеном Катруком оставался в роте. Семена Катрука неизменно мучали насморки, и их обоих искренне жалели, что вот-де как не повезло парням, все уходят на корабли, а они остаются в роте швабрить палубы и протирать ветошью окна и двери. Пусть корабли стояли на ремонте, но в роте все равно считали, что юнги уходят в море. Венька Багдерин провожал их до ворот, там они постояли, поглядели друг на друга, как будто расставались надолго.
— Если что, все равно мы друзья, — сказал Венька Багдерин, и Паленову подумалось, что он на самом деле прощался с ними.
— Венька, не дури. Мы еще встретимся в океане.
— Обязательно встретимся.
Вахтенный закрыл ворота, и Венька Багдерин остался по ту сторону, а Паленов с Симаковым очутились на солнечной улице и налегке зашагали в старую гавань. Был ясный день, и солнце уже стояло высоко, хорошо пригревало, крыши дымились и роняли капель, которая выбивала чистую барабанную дробь, и под эту дробь шагать было и весело, и приятно, как тогда, на Якорной площади. Воздух уже поредел, и в нем пахло и первой почкой, и зимней затхлостью подворотен, и прелью старого сена, и новой солью, восставшей с первым током воды из глубин Финского залива.
Ленинским проспектом они прошли в Петровский парк, голый, но не серый, как в короткие декабрьские дни, а черный: деревья тоже дымились, и казалось, что по ним недавно провели черной тушью. Каждый ствол и каждая малая ветка были столь чисто выведены, что виделись неестественными, как на ватмане. Среди этой четкой обугленности, тоже вытаяв из снега, стоял царь Петр Алексеевич и взором медленным и тягостным смотрел на скованный, заваленный льдами залив. Теперь-то Паленов понимал, что, хотя и видел Петр Алексеевич перед собою только мелкие воды, грезился-то ему великий океан, и потомки поняли его и пошли вослед этому долгому взору, пока Лазарев с Беллинсгаузеном не достигли южных широт, южнее которых были только вечные льды Антарктики. «Так неужели мы и впрямь ушли из мирового океана», — подумал Паленов, повторив чью-то мысль: каперанга Пастухова или дяди Миши — теперь это для него было неважно, потому что сама-то мысль уже становилась его мыслью.
— Адмирал, ты о чем сейчас подумал? — спросил его Симаков.
«Ах, боже мой, о чем я сейчас подумал?» После его вопроса сама мысль показалась Паленову кощунственной, и он решил промолчать, но как промолчишь, когда в голове хмельно и радостно забродили первые вешние токи, и земная твердь покачнулась, как под крылом птицы, и пошла прочь.
— А знаешь, Симаков, я, пожалуй, все же не останусь в Ленинграде. Здесь, в Маркизовой луже, нам с тобой не видеть ни своего Гангута, ни своего Синопа.
Симаков удивленно уставился на него, потом обошел со всех сторон, и наконец изрек — не сказал, а именно изрек:
— Ты на самом деле адмирал. Ты далеко пойдешь!
— Даешь океан! — закричал Паленов, довольный, что Симаков понял его и не посмеялся, не осудил, дескать, что же ты, брат, выпендриваешься-то, а как-то так по-товарищески поддержал, и добавил: — Да здравствует Михеич!
— И дядя Миша! — добавил Симаков, с тем они и расстались: Симаков сел на катер, а Паленов, помахав ему, пошел к причалу, возле которого отшвартовался линкор, поднялся на борт, нашел мичмана Матвеевича, отдал ему записку от дяди Миши, и, минуя формальности, был определен в кубрик первой башни главного калибра.
Паленов поразился, что на таком огромном корабле может быть такой маленький кубрик, в котором к тому же поместилась вся команда башни: низкие подволоки, какие-то ящики, окрашенные эмалью, трубы, шум вентиляции и запах флотского борща, рундуки возле борта, еще что-то и еще — он всего сразу и не рассмотрел, а не рассмотрев, неожиданно почувствовал себя заблудившимся. К нему подскочил вертлявый матрос в белой заношенной робе и синем берете со звездочкой, оглядел с головы до пят, и, потому что на нем была не бескозырка, а шапка, он не понял, что Паленов из роты юнг, и быстро, почти захлебываясь, спросил: