Выбрать главу

А жизнь между тем на самом деле становилась день ото дня все интереснее, и курилка уже не представляла собой как бы цельного монолита, а рассыпалась на куски, и эти куски уже величали себя североморцами, тихоокеанцами, балтийцами… Евгений Симаков склонялся к Тихому океану, Паленов же колебался, но в душе вынашивал мысль списаться в хозяйство капитана первого ранга Крутова. Как-никак, Крутов — это Ленинград, а Ленинград — это Даша, и не мог он в ту пору понять, что же для него стало главным — океан или Даша, потому что смущенным и печальным сердцем своим он потихоньку понимал, что если придется уйти в океан, то неокрепшие их отношения могут оборваться, и потом, сколько ни связывай их, все будут появляться узелки и петельки. Тихоокеанские тенденции в курилке мало-помалу стали одолевать все прочие, и разговоры чаще всего шли вокруг «Варяга» с «Корейцем» и Цусимы, а это значило, что ратный дух отцов звал их к будущей безмерной славе.

В эти словесные баталии и перепалки для всех неожиданно вмешался Левка Жигалин и в значительной мере поколебал тихоокеанские тенденции. Он, Левка, ни с кем не спорил и ничего не доказывал, сидел себе в уголке и посмеивался, как будто его ничто не касалось, но однажды, когда едва ли не вся курилка уже пошла за тихоокеанцами, он запел:

Над седой волной синеют скалы, Слышен грохот якорей. Ну-ка громче грянем, запевалы, Песню северных морей.

И многие, в том числе и «тихоокеанцы», подхватили и повели песню дальше, и было в ней, как тогда думалось Паленову, столько удали и молодечества, что от умиления и сладкой тревоги невольно щипало в уголках глаз.

Иногда в дверях появлялся командир роты капитан-лейтенант Кожухов, зорко оглядывал их, как бы проверяя, пристойно ли они ведут себя и можно ли оставлять их одних, видимо, находил, что можно, и молча скрывался. Приходил потом и дядя Миша, садился, как обычно, посреди курилки — каждый раз Паленову казалось, что он вот-вот возьмет балалайку и заиграет, — курил, молчал и в споры не вступал. Посидев так с полчаса и одурев, наверное, от гвалта, он манил Паленова к себе пальцем и неизменно говорил:

— Бери своего дружка и мотайте к Михеичу. Помочь надо. Увольнительную возьмете у дежурного. И чтоб к отбою быть на месте. Ясно?

— Так точно.

Дядя Миша частенько по вечерам посылал его с Евгением Симаковым на броненосец к Михеичу — прибраться, а больше для того, чтобы они побыли возле него — прибаливал последнее время Михеич. Череп у него как будто еще больше оголился, а щеки так запали, что казалось, скоро станут просвечивать.

В будничные дни обычно комендантские патрули не попадались, но Паленов с Симаковым тем не менее держались безлюдных улиц с редкими фонарями — комендантские патрули в Кронштадте обычно были строгие и придирались к любой мелочи — и вели степенные разговоры о флотах, на которых им предстояло служить, и говорили они примерно как флагманы, обсуждая достоинства и недостатки военно-морских театров, прежде всего с точки зрения штурманских походов.

Михеич обычно ждал их на буржуйке, силясь скинуть с себя крышку, уже пофыркивал чайник, а на столе в банках стоял мед и варенье и на особинку шкалик, который Михеич выпивал за вечер. В своей адмиральской каюте он чаще всего ходил в подшитых валенках, грея зябнувшие ноги, и в сером водолазном свитере. Убираться было нечего, потому что Михеич не терпел сору и подметал сам, и они, раздевшись и сполоснув из рукомойника руки, — водяные системы на броненосце были отключены — садились за стол.

Михеич выпивал первую стопку, крякнув, долго нюхал ломоть черного хлеба, намазанного горчицей, обсыпанного солью, но не закусывал и наливал вторую, потом и третью и только тогда принимался за еду и за чай. Лицо его после выпитого слегка розовело и словно бы оплывало, и весь он добрел на глазах.

— Флот наш, — начинал говорить он, прихлебывая из кружки мелкими глотками горячий, с жару, чай, — являл столько примеров доблести и верности флагу, что можно только диву даваться, как велика была у моряков преданность чести. Без этого нельзя жить, потому что, лишаясь чести, человек прежде всего лишается достоинства, но достоинство одного человека в отчуждении от достоинства всего Отечества — ничто. Мыльный пузырь, какие все мы в детстве пускали.

Они не перебивали его и молча внимали вечерней беседе, которая, наверное, ему была нужна не меньше, чем им. В каюте у него были горы книг, которые он натаскал со старых кораблей, и среди них попадались редкостные. Когда не надо было идти на службу — «блаженное время», говорил им Михеич, — он читал книги помногу, подолгу, терпеливо.