— Венька был мужик совестливый. Пытался ко всему подойти со своей меркой.
— Жалко.
— Жалко, — сказал и Симаков. — Мне в строевой части адресок дали, куда он списался. Письмишко хочу бросить. Брось и ты. Может, и откликнется.
— Брошу, — пообещал Паленов.
— Связь будем держать через Михеича. Если что, заходи к маме. Адрес я тебе оставлю. Она все знает. Жаль, что вы не познакомились.
— Все тетка, — жалобно пробормотал Паленов, глядя в сторону залива, по которому пробирался лесовоз в город Ленинград.
— Брось врать. Мы же еще тогда знали, что нет у тебя никакой тетки, и глаза — глупые, как у барана…
Расставанье расставаньем, но Паленов все-таки обиделся.
— Ты что, Женька… По-твоему, я баран, да?
— Ты — влюбленный. Это Венька сразу заметил. Венька был мужик тонкий. Он тогда еще сказал, что это хорошо, когда человек влюбляется, тогда он изнутри светится.
— Боже, покарай Англию, — сказал Паленов, подумав, что Венька Багдерин, кажется, на самом деле был и стыдливее и совестливее и его самого, да, видимо, и Симакова, а они не очень-то это замечали, а когда вспомнили и заговорили об этом, то Веньки-то среди них уже не было.
— Пусть так, — согласился Симаков.
Сразу после обеда Михеич вывел шлюпку на фарватер, дождался буксира, которым уходили Симаков и Темнов с Зотовым, приказал взять весла на валик — стоймя, и, салютуя, они проводили их к каким-то новым неведомым берегам.
Ротное помещение опустело. Странно было ходить по просторным кубрикам с голыми прохудившимися койками, у которых сразу выперли все ребра, с голыми столами, с открытыми форточками, протяжно гудевшими, как в нежилых помещениях. Даже старшина второй статьи Кацамай, назначенный вместо дяди Миши старшиной несуществующей больше роты, смотрел на все сквозь пальцы. Сторожить было больше некого и незачем.
Дядя Миша, мичман Крутов, патриарх флота, наконец-то получил назначение на новую коробку, которая недавно прибыла сюда. Последний раз Паленов чаевничал с ним в его каптерке, тоже опустевшей, и дядя Миша беседовал с ним по душам.
— Не вышел из меня строевой старшина. Был главным боцманом, в этой должности и завершу свои флотские дела. Понял, браток?
— Понял.
— Вот то-то. Будут теперь кацамаи строжить салажат, а наше с тобой дело — держать прицел на океан. И не моги остаться при школе.
— Да вы что, Михаил Михалыч?
— Вот то-то. Кацамаи пусть учат, а мы все одно будем переучивать по-своему. Понял, браток?
— Понял.
— Пройдут гонки, и сразу иди в строевую часть. Там тебе выдадут предписание. Я тебя встречу самым лучшим образом, а будешь в Питере раньше, заходи… — И дядя Миша, глядючи на Паленова, вдруг вспылил… — Что ж не спрашиваешь, к кому заходить-то? Ясно, что не к моей старухе. А мог бы и к ней зайти, почтение оказать. Ну да ладно, заходи к Дарье. Она скажет, как меня найти. — Он снова притих и пожаловался: — Стареть стал. Прощания тяжелыми получаются.
Паленову-то до старости надо было пройти еще многие версты и не одну гору перевалить, а он тоже тяжело прощался, и, что греха таить, хотелось ему при этом всплакнуть…
Они совсем измучились, тренируясь и на веслах, и под парусом, и, когда казалось, что и силенки у них на исходе, и терпение подходит к концу, капитан первого ранга Пастухов назначил показательные гонки школ Учебного отряда, чтобы определить лучшие три и выставить их на базовые соревнования, а команды остальных списать на флота «согласно указанию отдела кадров». Паленов уже приучил себя в случаях служебной необходимости выражаться языком воинских бумаг.
В тот день Михеич дал им выспаться, к тому же утро занималось ленивое, словно бы не отягощенное заботами, крапал редкий дождь, который скоро сменился туманом, и кое-кто подумывал, что гонки перенесут на более поздний час, но Михеич, знавший Пастухова с пеленок, как он говаривал сам, начал поторапливать своих:
— Пастухов своих приказов не отменяет.
А скоро пришел ротный командир — роты давно не существовало, а командир был — капитан-лейтенант Кожухов и в свою очередь стал поторапливать Михеича, чтобы не опоздать к старту. Ближе к намеченному часу задул ветер и размел туман, видимость открылась до трех миль, и Пастухов распорядился сперва погоняться под парусами, пока держался ветер, потому что дальше в день он мог убиться.
Команда шлюпки изнывала от нетерпения, а Паленовым овладела полная апатия, потому что он не знал, хочет ли в этих гонках победы или поражения: победив, они оставались в Кронштадте ждать новых гонок; проиграв, должны были разъехаться к местам службы. Ему хотелось победы — он был азартен от рождения, и ему же хотелось поражения — он рвался в Ленинград.