Паленов плохо помнил, как добрался до Балтийского вокзала, как ехал электричкой, и очнулся только в Рамбове на причале. Залив по-прежнему был безмятежно тих, вечные воды едва горбились, даже не морщиня своих дланей, в них отражались прибрежные деревья и кучерявые облака, плывшие куда-то своими незримыми путями. Паленов был один среди трех стихий, а чувствовал себя где-то с краешку, в самом уголке, куда не добирался человеческий глаз, который сейчас-то ему был нужен до зарезу. Он чувствовал, что если не получит частицу доброго участия, как глоток воды при сильной жажде, то нервы его не выдержат, и вдруг сообразил, что где-то там, возле крепостной стены, на старом броненосце, в дряхлой адмиральской каюте, должен быть Михеич, Паленов опять мысленно проделал весь путь, теперь уже к Михеичу, и ему стало спокойнее. «Милый Михеич, — думал он. — Как хорошо, что ты есть, потому что ты обязан быть. Ведь у каждого человека есть свой Михеич».
Михеич, как Паленов и предполагал, почивал — именно почивал, а не отдыхал — в своей роскошной каюте, задраив иллюминаторы и укрыв свое тощее тело лоскутным одеялом. Он, видимо, никого не ждал, почитывая растрепанную книгу, которая своей растрепанностью как бы свидетельствовала, что прошла многие руки, и весь вид у Михеича в этот час был такой, что он словно бы кому-то втолковывал, дескать, вот он, Михеич, блаженствует и дальше будет блаженствовать и ему в высшей мере наплевать на все треволнения мира. Наверное, по своей натуре он все-таки был затворником и больше всего на свете любил одиночество.
Он даже не поверил, что вошел Паленов, медленно опустил на палубу свои худые волосатые ноги, тотчас накрыл их одеялом, отложил в сторону книгу, снял очки и только потом спросил:
— Ты? Что так рано?
Паленов молчал, потому что говорить-то ему было нечего.
— Полный афронт?
— Похоже.
— Бывает… Это бывает…
Михеич скорехонько оделся, вскипятил чайку, и они уселись за стол, в полном молчании выпили по кружке и налили по второй. Он ни о чем не спрашивал Паленова.
— Хочу проситься на Севера́.
— Просись. Я тебе подмогну. А об Питере не горюй. — Он не назвал имени Даши, он сказал: «об Питере». — Питер по части баб — город коварный, а службы для моряка тут теперь никакой. И в школе оставаться не советую. Иди на Севера́.
— А что, кто-нибудь остался из наших?
— Остались, — нехотя сказал Михеич, — Катрук, тот, что возле Кацамая вился, этот остался. Жигалин — этого ансамбль песни и пляски к себе сманул. А остальные решили списываться на флота.
«Да, — подумалось Паленову. — Катрук с Кацамаем остались, а остальные пошли на флота. А Темнов с Зотовым демобилизовались. А дядя Миша в отряде Крутова-младшего. А мы с Михеичем тут, на древнем броненосце, который никуда уже больше не пойдет».
С разрешения капитан-лейтенанта Кожухова вся команда шлюпки перебралась на броненосец, разместясь кто где, чтобы только быть поближе к шлюпкам. Раз в неделю каждый из них бачковал: ходил с термосами в школу за едой, приносил почту, — словом, выполнял все мелкие дела по хозяйству. В конце недели вышла очередь бачковать Паленову. Он накормил команду завтраком, потом они походили под парусом — стоял свежак, и шлюпку словно возносило на волны, — ближе к полудню Паленов снова отправился в школу, составил термоса на камбузе, а сам пошел в роту, куда по старой привычке им доставляли письма.