Выбрать главу

— Ты что это, братец, смурый? — Его легонько толкнул сосед, командир второй башни старший лейтенант Самогорнов. — Из-за этого, что ли, как его, Остапенко? Брось, перемелется — мука будет.

«Оно и верно, — отрешенно согласился Веригин, но легче ему от этого согласия не стало, даже как будто малость обозлило, и он опять подумал: — И совсем не в этом дело». А вот в чем было дело, он не знал.

Старпом Пологов постучал по столу черенком ножа, привлекая к себе внимание:

— Товарищи офицеры, командир приказал представить в ваше распоряжение свой катер. Веригин, прошу на берег не сходить.

ГЛАВА ВТОРАЯ

После ужина Веригин опять сочинял докладную записку, но это только называлось, что он что-то там сочинял, а на самом деле рисовал кренделя, завитушки и рожицы. В открытый иллюминатор ветер забрасывал соленые брызги и отрывки популярной песни:

Там за волнами, бурей полными…

В дни увольнений радисты заученно крутили пластинки, крутили до хрипоты, до изнеможения, включив верхнюю трансляцию, хотя было довольно прохладно и вряд ли кто отважился слушать музыку на палубе.

Ой вы ночи, матросские ночи…

— «И скушно, и грустно, и некому руку подать», — меланхолически произнес вслух Веригин, которому вся эта возня вокруг Остапенко неожиданно надоела до чертиков. — Ну выпал, так не утонул же, жив остался, а тут теперь такую антимонию развели… Ау, Варька, где ты? — дурачась, вопросил он.

Осталась Варька на другом краю Балтийского моря, в веселом городе Ленинграде, который моряки по старинке еще величали Питером. Ах, Питер, ты Питер, величаво-парадная Дворцовая площадь, рабоче-корабельный Васильевский остров, нисходящая в Неву парусами домов набережная Лейтенанта Шмидта, перрон для прощаний Балтийского вокзала, — да где же вы, родимые? А хорошо они тогда целовались на глазах поздней изумленной публики, жарко, досыта, будто и не верили, что расстаются. Варька уткнулась лицом в его грудь, замерла.

— Я приеду, слышишь, приеду. Ты только напиши, что и как.

А о чем, спрашивается, писать? Вот ведь дело-то какое: рассказать про Остапенко — ерунда получается, а про себя вроде бы и писать нечего — жив, здоров. И Веригин наискосок через весь лист вывел: «Люблю», подумал и жирно поставил три восклицательных знака, запечатал лист в конверт и позвонил на вахту:

— Будет еще катер на берег?

— Через десять минут отойдет.

Пока надписывал адрес, ходил на вахту, на душе словно бы посветлело, даже посмеялся над собой: «Нашел из чего трагедию делать. Кому какое дело, ходил ли Остапенко в гальюн или его послали проверять мамеринец. Главное, что он оказался на палубе во время поворота и дуриком вылетел за борт. Дуриком вылетел-то».

В коридоре, возле каюты, Веригина ждали Медовиков с Остапенко: Медовиков уже в рабочем кителе, в берете, отчего лицо его еще больше округлилось, а оспинки как-то потускнели, зато Остапенко принарядился — суконная рубаха, черные брюки, словом, форма выходная, номер три.

— Меня, что ли, ждете? — хмурясь, спросил Веригин, меньше всего в эту минуту испытывая желание вести душещипательные беседы.

— Вас, — коротко и даже сердито подтвердил Медовиков, а Остапенко, тушуясь и отступая за Медовикова, добавил:

— Так точно.

— Ну, раз меня и «так точно», то прошу.

И Веригин распахнул дверь, впустил мичмана с матросом, вошел сам и сразу почувствовал, что в его каюте тесно, хотя все прочие крейсерские лейтенанты завидовали Веригину, считая его каюту роскошной. Впрочем, корабельные помещения рассчитаны ровно на столько-то, и не на человека больше: одному — хорошо, двоим — сносно, а трем уже и совсем тесно. Веригин усадил гостей на диван, ночью служивший ему койкой, сам устроился на стуле возле стола, помолчал и, поняв, что те первыми не начнут, спросил?

— С чем пожаловали?

— Так что, товарищ лейтенант, я досконально все припомнил, — сказал Остапенко заученные слова. — Так что, я на самом деле шел по нужде и случайно проскользнулся.

«Дурак, — коротко подумал Веригин. — И Медовиков — дурак. Хоть и мичман, а — дурак».

— Все?

Остапенко посмотрел на Медовикова, силясь понять, что еще требуется говорить в подобном случае, но Медовиков даже бровью не повел, и тогда Остапенко на свой страх и риск пробормотал: