Выбрать главу

— Некуда катиться-то, братец, — возражал Самогорнов. — Сегодня бережок всем и каждому в отдельности — не светит. Как это в той моряцкой песенке: «В тумане скрылась милая Одесса».

Посидев недолго, сколько хватало приличия, Веригин возвращался в кубрик своей башни и дулся в козла, а больше присматривался к матросам, мысленно изводя их вопросами: «Ну вот ты — кто? Что ты есть за человек? А ты кто? А ты? Сколько вас, и каждый на особинку». Больше других вызывал у него интерес Остапенко, ушастый, длинный и какой-то весь нескладный: то ли у него чего-то не хватало в обличий, то ли чего-то было лишку — сразу не поймешь, а может, природа сыграла шутку, укоротив у Остапенко там, где следовало бы отпустить, и дала лишку навырост там, где следовало бы подрубить.

— Идет служба-то, Остапенко? — спрашивал Веригин, чтобы только спросить и, потянув за ниточку, завязать разговор.

— Идет, товарищ лейтенант, — невеселым, но добрым голосом отвечал Остапенко.

— Ну, идет, ну и — ладно. За борт-то больше не будешь прыгать?

— Никак нет. — Остапенко стеснялся и поэтому не любил вступать в разговоры с начальством, но начальство в лице командира башни торчало, как на грех, по вечерам в кубрике, и Остапенко хватал бескозырку и бежал на бак — якобы курить. Веригин не находил покоя в каюте, Остапенко — в кубрике, и волей-неволей они опять сходились на баке, и там Веригин спрашивал:

— А что, брат, страшно было?

— Это вы все про то, что ли?

— Хоть про то, хоть про это.

— Тогда не боязно, а теперь страшно.

— Как же это понимать?

Остапенко пожимал плечами, сам не очень-то отчетливо соображая, почему тогда было не боязно, а теперь вдруг стало страшно.

— А что, если бы тебе сейчас приказали прыгнуть за борт, скажем, товарища выручать? Прыгнул бы?

Остапенко молчал, думал, соображая, как бы он поступил, случись ему такой приказ. Можно было бы слукавить и весело ответить: «Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец»; другой на его месте, наверное, так бы и ответил, но Остапенко лукавить не хотелось, и тогда он мысленно прослеживал весь тот недолгий путь, который ему предстояло бы проделать: смахнуть бескозырку и бушлат, скинуть ботинки, благо они на корабле не зашнуровывались, разбежаться и… Остапенко спиной ощущал липкий холод воды и только потом уже, словно бы смирившись с тем, что прыгать все-таки придется ему, а не кому-то другому, печально и смиренно, без всякого воодушевления говорил:

— Раз надо, то, выходит, надо. Тут уж дело такое. Приказали бы — прыгнул. А сам бы, пожалуй, не полез. Страшновато все-таки.

«Страшновато, а надо, — думал Веригин, направляясь в вестибюль салона и кают-компании. — Значит, главное — это надо, а страшновато — потом». Он оглянулся, посмотрев, нет ли кого поблизости, перегнулся через леера. Вдоль борта, вспыхивая белыми барашками, шурша и осыпаясь, неслись волны. Бег их был ритмично-плавен, как будто кто-то в равные промежутки времени выпускал их со старта, и они торопились одна за другой, не нагоняя, но и не отставая. Впрочем, скорее это был все-таки не бег, а походный порядок, строгий и заранее обусловленный, когда нельзя наступать на пятки идущему впереди, но в равной мере нельзя подставлять пятки и идущему сзади. Сверху, с восьми-девятиметровой высоты борта, вода казалась Веригину маслянисто-темной, густой и плотной, и жутко холодной. Он тоже, подобно Остапенко, мысленно разделся и мысленно же бросил свое тело в воду и понял, что мог бы, в случае необходимости, это сделать, и на душе сразу вроде бы прояснилось, потому что он нашел ответ на вопрос, мучавший его от самого Гогланда: «Страшновато, а надо». Неожиданно для себя он открыл известную многим, но закрытую до этого часа для него истину, что «надо» — это долг, веление, а «страшновато» — эмоции и что воинская служба в краткой ее формуле была, да видимо, и есть — подавление разумом этих желаний и чувствований.

— Эй, у борта! — окликнули его от рубки вахтенного офицера. — Не облокачиваться на бортовые леера.

Стараясь быть не опознанным — позор-то какой! — Веригин нахлобучил фуражку и бочком, как матрос-первогодок, шмыгнул в дверь и, ослепнув с темноты, нос к носу столкнулся с командиром корабля, ошалело посмотрел на него и машинально приложил руку к фуражке.

Румянцев хотел было возмутиться, но, перехватив глуповато-растерянный взгляд Веригина, оглядел его с макушки до пят и, найдя все в соответствующем виде, легонько перехватил его руку в запястье, опустил по шву — так-то, лейтенант! — и спрятал усмешку в морщинки возле уголков губ.