— А, это ты…
— Я, Самогорнов, а ты думал «флажок»? Першин небось коньячишко украдкой потягивает. Ему что: отвечает только за себя, а если втык получит, то сразу от адмирала. А тут то комдив стружку снимет, то командир БЧ, да и гаврики подобрались один к одному. Кто они? Какая их мамка рожала? Откуда они свалились на мою голову? — Веригин сел на койку поближе к столу, потянулся за папиросами, но закуривать раздумал. — Чего это ты увлекся старушечьей игрой?
— Нет, братец Веригин, не старушечья это игра. Все великие полководцы увлекались пасьянсом. Но к делу — ты хотел что-то у меня спросить? Разрешаю — вопрошай.
— Как ты думаешь, почему у меня, скажем помягче, Медовиков пыхтит?
— Задай вопрос посложнее. За то самое… — Самогорнов сгреб карты, сложил их в колоду, подравнивая, постучал ею по столу и только тогда спросил в свою очередь: — Может, выговор-то я ему вкатил? Может, прикажете ему на меня пыхтеть?
— Выговор-то я объявил, но распоряжение мне отдал Кожемякин.
— Кожемякин распорядился и забыл, а у тебя голова на плечах. Головой-то не только едят, как в том солдатском анекдоте, а еще и думают. Так-то, товарищ служба. Не тот командир, который подставляет своих подчиненных под удар, а тот, который их вину примет на себя. Нам, братец Веригин, без таких вот Медовиковых делать нечего — пропадем. Мы с тобой начали службу с курсантской скамьи, так сказать, сразу попали в привилегированное сословие, а он ее, голубушку, ломал с матросского бачка, всю низшую академию насквозь прошел. Мы с тобой пока что-то узнаём, а он уже умеет. Вот за это не грех и в ножки поклониться. А впрочем, все это одни слова, теория, а на практике куда все проще и жестче.
— Как у тебя все легко, — в который уже раз позавидовал Веригин, погрустнев опять-таки в который раз и словно бы обидясь.
Самогорнов ответил:
— Нет, братец Веригин, и у меня не легко, и я пасую перед стрельбами, только виду не подаю.
— Откуда ты знаешь, что я пасую?
— А мне тебя не обязательно знать. Я себя знаю. Притом у меня шестые стрельбы, а у тебя первые. Вот и вся психология с арифметикой. Только учти: не одному тебе больно. Над тобою стоят, но ведь и ты над кем-то стоишь. Случается, тебя обидят, случается, и ты кого-то обидишь. Я с начальством сколько угодно цапаться буду, а подчиненного не обижу, потому что я им силен. В нем моя сила.
— Что же, прикажешь на колени перед ними пасть? — иронически полувопросил Веригин, поднялся, расстегнул китель, повесил его и, присев, начал расшнуровывать ботинки. Матросам хорошо, матросы на кораблях ботинки не шнуруют.
Самогорнов снисходительно наблюдал за ним.
— Что же ты молчишь? — разгибаясь и поводя занемевшими лопатками, снова спросил Веригин.
— А потому и молчу, что не собираюсь ничего тебе приказывать. Только, знаешь, что сделаю? Пойду к Кожемякину и попрошу к себе Медовикова. Я с твоим мичманом быстро полажу.
— Комбинацию из трех пальцев не хочешь?
— Остроумия тебе не занимать.
— Какое уж там, к черту, остроумие. Не до жиру, быть бы живу. Чему нас учили? Требовательности, настойчивости…
— Гибкости, — подсказал Самогорнов. — Умению приказывать, потому что любой приказ должен быть исполнен, даже ценой жизни. А ты вдумайся: за каждый ли приказ надо платить такую цену. Тут, братец, целая наука.
— Всю эту премудрость я в свое время исправно законспектировал.
— Ты был прилежный школяр, Веригин.
— Дай бог тебе таким быть.
— Уволь.
— Увольняю.
— Могу и обидеться, — то ли серьезно, то ли в шутку, черт его поймет, сказал Самогорнов. — Все-таки не надо бы забываться, что по отношению к тебе я старший по званию, да к тому же еще и без пяти минут комдив. И на этом основании, разумеется, если это тебя не обидит, хочу спросить: что привело тебя на флот? Красивая форма, традиции, сказочки о розовых парусах или что-то еще?
Веригин подумал, снова влез в ботинки, но китель надевать не стал, прошелся по каюте — два шага к двери, два шага к столу, — машинально взял папиросу и закурил.
— На откровенность?
— Как хочешь.
— Добро, на откровенность так на откровенность. И красивая форма, и сказочка о розовых парусах, и еще кое-что — все так. А кроме всего прочего — мы очень голодали в войну. Мне до сих пор иногда кажется, что я не наедаюсь. Сыт по горло, птичьим молоком корми — откажусь, а глаза голодные. А на флоте, говорили, хорошие пайки.
Самогорнов оживился и, повернувшись вместе с тяжелым для остойчивости, как все на корабле, стулом, с любопытством оглядел Веригина.
— А это что-то новое. Романтика изголодавшегося. Сказал бы кто другой, не поверил, а тебе верю. Ну, а как же тогда все остальное: священный долг, верность флагу, поклонение традициям? Я вот моряк в третьем колене, у меня, как говорится, все на месте. Еще за мамкин подол держался, а уже бескозырку носил. Я всю штатскую братию с детства презирал. Хочешь верь, хочешь не верь, а презирал. «Мужики, — говорил мой дед, а он был велик по части всяких максим, — без войны хиреют и чахнут». Для меня военное дело нечто фамильное. Одним пахать, другим сталь варить, а Самогорновым — отечеству служить верой и правдой. Я и не мыслю себя на гражданке. На гражданке я в два счета загнусь.