Рядом с загонами торчал монумент «Космос». Природный космос в значении черной усмешки свободы и диких сюрпризов живородящего хаоса был счастливо удален от Империи, не подлежа витринному обозрению, чтобы уберечь среднего человека от разочарования его космическими изъянами; монумент «Космос» на неблизком расстоянии также был неуязвим своей размытой величиной, словно бы намекающей на тождественность величию истины, — но человек подошел непростительно близко.
Груда переплавленного металлолома в виде гигантского, сплющенного, вытянутого вверх треугольника, с маленьким блестящим треугольником на конце, долженствовала воплощать огонь, пыль и раскаленные газы хвоста ракеты — и сам космический аппарат, устремленный в просторы. Хвост прочно врос в асфальтированную площадку, не давая ракете ни одного шанса вырваться. Это было давно: Империя, упрочив державную власть на землях двух континентов, решила покорить пространство по вертикали. Нужно было построить машину для космоса, и у миллионов животных была отнята сила, и миллионы людей лишились воды и хлеба, и земля, под насилием, выцедила остатки своей крови. Когда машина была готова, понадобился человек для машины. Он должен был обязательно происходить из людей центроземелья; кесарь и сановники были из центроземелья, все прокураторы и наместники были из центроземелья; рядовые центроземелья, утратив собственные черты, навсегда перешли в жизнь плаката, олицетворяя обобщенных подданных Империи, саму Империю в ее непрекратимом расцвете. И такого человека нашли, и нищая семья хлебопашцев много лет не знала, куда и зачем увезли сына, и когда уличный репродуктор сказал, мать рухнула в черный весенний снег, и потом она ползла к станции, и потом бежала вслепую, босая, валенки увязли в грязи, и кто-то впихивал ее в поезд, — и там, в тамбуре, ей все казалось, что вагон стоит, она снова рвалась бежать, ее хватали, удерживали, — но в главном городе Империи она осталась одна, и толпы выкрикивали имя ее сына, разделившего одиночество Бога, но не было на Земле существа более одинокого, чем его мать.
У человека болело сердце. Он присел на скамейку возле павильона. И увидел афишу. Сердце вырвалось из железных пальцев и ударило в горло. В павильоне экспонировалась трехтысячелетняя культура людей дельты. Афиша была преувеличенно будничной. Человек не поверил глазам.
Рассеянные по свету, люди дельты обитали и в Империи, но их словно бы не было; название этой этнической группы обычно заменялось официальным «нецентроземы», а улица, базар, университет, двор, школа, армия, кухня и подворотня бросали по-своему: черноротики, юрóды. Неизвестно почему, достижения этой культуры были разрешены для обзора именно сегодня, один день, с семи до десяти часов вечера условного летнего времени; электронные часы на стене павильона громко сыграли вечерний гимн Империи, и человек вошел.
Механические куклы, наряженные почти что в настоящие одежды легендарного народа — ощущение подлинности обеспечивалось непритязательностью и простодушным невежеством зрителей, — исправно двигали ручками, вращали туда-сюда головками; толчками, с бесперебойностью завода, они перемещались в застекленных витринах, представляя священные обряды людей дельты; свадьбы и похороны на первый взгляд были чем-то схожи; церемониалы очаровывали реликтовой театральной патетикой; было много хозяйственных и бытовых сценок: наставление ребенку, сбор винограда, кормление козы; в домиках с игрушечной обстановкой сидели переписчики древних книг, аптекарь получал письмо, портной возвращал долг ростовщику, на декоративных ландшафтах с рекой из фольги, протекающей на границе между зеленым лесом из папье-маше и загрунтованным лиловым холстяным лугом с капроновыми цветами, — разворачивались батальные сцены; куколки трогательно разыгрывали наиболее известные, вошедшие в поговорку эпизоды своей эксгумированной культуры, трехтысячелетней своей истории, залитой кровью, проникнутой ужасами пленения, изгнания, вечного изгойства, — истории, просветленной величием исключительной жизнестойкости — генеалогической, повседневной; приравнивая прошлое к настоящему, куколки демонстрировали несломленную веру в таинство своего мистического назначения, — и коричневые, соответствующие масштабу, горы из коричневого пенопласта, с накрахмаленной, в блестках, ватой в значении снегов великих вершин, — довершали эпическую картину, где в качестве солнца сияла люминесцентная лампа шестидесятисвечового накала.