Но поскольку я со временем поняла, что от постыдной религии ее таким способом не отвадить, то пришлось прибегнуть к иным методам. Только своим малым возрастом (думаю, мне было четыре года) я могу объяснить всю бессмысленность и жестокость своего поступка. Решив, что от разъяснительной работы следует переходить к более решительным мерам, я просто потихоньку изорвала все ее молельные книжечки в мелкие клочки, кои и забросила под ее же кровать. (Это также доказывает мой неразумный возраст: мне даже и в голову не пришло — хотя бы ввиду последующих громов и молний, уже от родителей, — спрятать их куда-нибудь в другое место). Такие мои радикальные действия, очевидно, были продиктованы особенностями самого времени: кое-что видела по телевизору, слыхала по радио… впитала, что называется, из самой атмосферы.
Когда все открылось и раздались громкие вопли обезумевшей от горя старухи, я никак не могла взять в толк, что она так убивается, когда я для ее же блага совершила столь правый и бравый поступок. Почти геройский поступок я совершила! А между тем, родители воткнули меня в угол у голландской печки, и это было непривычно, ибо если дед и «убивал» меня ежедневно и растаптывал ногами мои игрушки, то это проистекало стихийно, то есть как бы естественно-человечески; но такой последовательно-научный, холодно-методологический прием был применен ко мне впервые. И я рыдала от страха перед новизной наказания и от вселенской несправедливости.
Потом родители заставили меня извиниться перед старухой, что я неискренне, скороговоркой и проделала, в глубине души твердо считая, что ни она, ни другие домашние так и не поняли ее же пользы. А вдобавок мой отец, имеющий золотые руки и знающий древние языки, непонятно зачем склеил по кусочкам ее молельные книжечки. Это было, как я теперь разумею, чудом реставрации, но меня брала досада, что вся моя антирелигиозная работа пошла насмарку.
Так, махнув на нее рукой, я почувствовала, что не могу более мириться с тем, что прабабка моя так разительно похожа на Бабу-Ягу. Я была уверена, что придумаю нечто такое, до чего никто еще не додумался, и расколдую ее в прекрасную принцессу.
Когда взрослые приносили зимою с мороза ведро воды, покрытое толстой коркой льда, я кое-как проделав посередине ледяного круга дырочку и больно оцарапав руки, доставала его и принималась через эту волшебную дырочку «по-особенному» глядеть на бедную старуху, коей было велено застыть на месте. Края дырочки радужно искрились, с ледяного круга в натопленной кухне капала вода, а с носа прабабки по-прежнему сбегала мутная капля. Заморозив докрасна руки, рассердив мою бабушку лужей талой воды на полу, а расколдования так и не добившись, я принималась за другой верный способ.
Потихоньку доставала я запретный ящик с елочными украшениями, который доставать мне и самой, по правде говоря, не хотелось, чтобы не растратить до Нового года, приберечь к елке его одурманивающий запах. Уже тогда я, видно, понимала, что любое чувство имеет предел и, не зная, как это выразить, догадывалась, как пагубно оборачивается неуемная, случайная трата сердца; мне хотелось оттянуть чудо встречи с лишь единожды предназначенной, восхитить хрупкой елочной бутафорией…
Однако долг я сызмальства ставила превыше всего. И вот, залезши на рыдающий от старости диван и поставив перед собой по стойке «смирно» покорную старуху, глядящую прямо перед собой белесыми слезящимися глазами, я принималась производить свое чудодейство. Сначала я обряжала ее в кокошник, расшитый елочными ярко-стеклянными бусами, затем навешивала такие же бусы на шею, а в петли и дырки ее ветхого наряда приспосабливала серебряные шишки, гранатовые шары, белоснежных зайчиков — с морковками и без, ватные, с блестками, желтощекие яблоки, чудесно-холодные корзиночки с цветами… Заходясь от восторга, я прилаживала к сиреневым старушечьим ушам переливчатые бледно-зеленые звезды, и, в довершение всего, забрасывала ее сверху золотым и серебряным дождем и клочьями ваты, пересыпанной конфетти.