Выбрать главу

Иными словами, по левую сторону дороги находилось то, о чем думать было не только можно, но и приятно.

По другую же сторону, справа, располагалось то, о чем думать было невозможно. Даже само то направление пространства я не любила, оно вызывало у меня смутную тоску и тревогу. Кстати, оно совпадало с тем направлением, где за черным забором стояла времянка страшной тети Клавы.

Там было кладбище.

Сколько я помню мою бабушку, а помню я ее с тех пор, когда ей исполнилось, наверное, лет пятьдесят семь, — она, бывало, заканчивала все разговоры с кем-нибудь, кого видела крайне редко и знала, что еще долго не увидит, так: «Что же… Пора готовиться туда. Там с нами будет полный порядок», — и кивает головой в страшном для меня направлении. Она говорила о ком-нибудь: «Хорошо умер», — и замолкала, мечтательно улыбаясь.

Разговоры об умерших знакомых она обычно заканчивала так: «Ничего я не прошу, а вот дал бы Бог легкую смерть». Меня тогда удивляло, что она не просит легкую жизнь. Бог не дал ей ни того ни другого.

Разговоры эти хотя и велись в разных местах двора, в разных комнатах Дома, да и в разное время года, сливались для меня в один, и мне все кажется, что я слышу этот разговор в одном и том же, каком-то странном месте.

Будто бы я сижу на круглой подушечке, постеленной на сиденье финских саней. Рядом стоит бабушка, она с кем-то прощается и с усмешкой кивает в страшном для меня направлении. И я знаю, что там находится — там, куда кивает головой моя бабушка. Неизъяснимый час зимних суток, когда уже не день и еще не вечер. Небо серо, мглистый воздух словно бы растворяет глаза и мозг. И в этом воздухе, непонятно откуда — не с неба, а словно бы излучаемый черной под снегом землей, — рассеян повсюду и царит полновластно какой-то странный сумеречный свет, переходный, зыбкий, заливающий душу невыносимой тоской…

Клава… Клава — это еще и вот что.

…Пригожий летний вечер, и алый слоистый закат. Во дворе — благостно-тихо, только через открытую дверь на веранду слышно, как в самом Доме изредка звякнет кастрюлей моя бабушка. Вдруг непонятно где, в самом воздухе, возникает глухой, мерный ритм. Или это только чудится? Нет, не чудится: мерный, глухой, ухающий звук набирает силу. Словно кто-то огромный, с гору ростом, делая редкие шаги, неотвратимо приближается к Дому. Теперь даже становится слышно, как к этим редким глухим ударам изредка присоединяется какая-то взвывающая надрывная нота.

Старики выбегают на крыльцо. Они стоят очень близко друг к другу. Они уже все поняли.

Мимо Дома, слева направо, из центра городка — в страшном для меня направлении, медленно движется черная с красным похоронная процессия.

Трубы взвывают во всю мощь, жутко ухает огромный барабан, с церковным звуком звякают нездешние тарелки.

У стариков на крыльце жалко дрожат лица, они плачут навзрыд. А мне чудится, что эти люди в черном, с венками из мертвых цветов, не своей волей затягиваются туда, где, пересекая шоссе, исчезает в сумеречных краях дорога…

Однако я недорассказала, как умерла моя прабабка.

А умерла она для меня как-то безболезненно. По крайней мере, реальная смерть знакомого человека оказалась почему-то проще и спокойней воображаемых ужасов.

(Мой восьмилетний сын нынче: «Там, в „Волшебнике Изумрудного города“, есть одно слово, которое мне очень не понравилось. Я, как прочел его, так залез от страха под одеяло, на часах было двенадцать, и я до утра чуть не задохся». Я, думая, что речь идет о заклинаниях злых волшебниц: «Какое слово?» Он: «Нет, я говорить не хочу, я тебе пальцем покажу». Открывает книгу в нужном месте, глядя в другую сторону, быстро дотрагивается пальцем до самого первого слова вверху страницы. Читаю: «…смерть». Сын: «Неужели не могли написать: „конец“, „кончина“ или „погибель“?» — приводит целый синонимический ряд. Что к этому прибавишь?.. Разве что из Бунина: «Люди совсем не одинаково чувствительны к смерти. Есть люди, что весь век живут под ее знаком, с младенчества имеют обостренное чувство смерти (чаще всего в силу столь же обостренного чувства жизни)»).

Так вот, смерть моей прабабки, — а это случилось уже в те времена, когда я «эмигрировала» в Лермонтова, Есенина и забывалась в мыслях о том, в кого была влюблена — и, наверное, от этого, — прошла для меня стороною. Помню только, как дед по телефону, в странном сверхделовом возбуждении и даже почти радостно заказывал какой-то белый материал и гроб.

Надо сказать, что бабушка, почти всю жизнь промучившаяся с непростой, ведьмообразной свекровью (а свекровь была копией своего сына, точнее, наоборот), пережив ее только на девять лет, испытывала по ее кончине простодушную детскую радость, которую она, опять же по-детски, даже не умела скрыть, потому что не умела быть неискренней, хотя бы и «приличия ради». Склад ее души не давал ей впадать в тяжкие болезненные копания по поводу «того направления пространства», которое так отравляло жизнь ее внучке, зато она умела ясно и неомраченно жить теперешним днем, а нынче ее светлая душа внятно давала понять ее разуму, что наступило некоторое облегчение в ее жизни. Она была жизнерадостна от природы, и, может быть, мой сын, отрывая несчастливый билет и твердо веруя, что это случайность, в своем оптимизме похож именно на нее.