«Она и кричит», — рассказывала мне бабушка, помешивая кочергой хрупкие прозрачно-розовые угли, — она и кричит: «Почему я попала в ад?! За что меня поместили в ад?!» Ну, это если на русский перевести, а она, как в бред впала, так и по-русски перестала говорить. А я и отвечаю: «Но ведь кто-то же должен быть и в аду? — Бабушка мягко усмехается, лицо у нее спокойное, открытое. — Но ведь кто-то должен быть и в аду?!» — повторяет она, добродушно кивая своей шутке, которая ей, видимо, очень нравится.
То, что такая фраза, произнесенная бабушкой у ложа умирающей, не была так называемым «последним выстрелом», — это так же для меня ясно, как то, что Земля наша твердая, а вода на ней — мокрая. Что же это было?.. Может, то были единственные слова, которые она с детским чувством проделки (думая, что мучительница в бреду ее не услышит) позволила себе произнести вслух, — единожды за полвека терпеливого молчания, снесения любых наветов и тайных слез, — а разве для такой жизни появилась на свет ее солнечная душа?.. Однако слезы быстро высыхали, потому что солнце вставало и назавтра, и послезавтра. А может быть, так проявила себя эмоциональная незамысловатость человека, привыкшего называть вещи своими именами, потому что иначе не умел, несмотря на долгую школу жизни, которая переучивает и не таких; однако душа у моей бабушки была столь круглой и гладкой, что жизни было просто не за что зацепиться своими коготками, чтобы потом лихо перекрутить да перевертеть эту душу трижды наизнанку, как это она умудряется делать со многими…
Конечно, в раннем детстве и даже потом я не воспринимала свою прабабку как нечто до конца живое и настоящее. Она была какой-то вековечной реалией Дома, как тот легендарный, разрубленный дедом финский булыжник. Во времена же моих запойных чтений она мне стала казаться кем-то вроде чудом уцелевшей Кармен (ведь работала же она в молодости на табачной фабрике!), то есть существом опять же явно присочиненным, ненастоящим. И мне никогда не приходило в голову, что за этой Бабой-Ягой, придуманной Бастиндой, «расколдованной принцессой» и сочиненной Кармен стоит живая душа со своим детством, девичеством и любовью…
Старики для меня, как, наверное, для большинства очень молодых людей, были существами изначально иной, инопланетной расы.
Однако уход этого почти незаметного существа из Дома — вовсе не омоложение его, и я это очень остро чувствовала. Дом умирал стремительно, и я этому радовалась: впереди ждала жизнь.
Глава VIII
Как это часто бывает при смерти и с человеком, — Дому одно время сделалось даже лучше.
После кончины свекрови бабушка словно помолодела. Она стала приносить с рынка раза в два тяжелее сыроватые сетки с торчащим из них желтым букетом куриных ног; выпуск кулинарной продукции также возрос. Она, как умела, пыталась вдохнуть жизнь в свою дочь, которая продолжала небытие в темной комнате. Бабушка осторожно входила туда и с озабоченным видом начинала доклад: «За целый день проглотила кусочек селедки, пару картошин… каплю простокваши». Речь шла обо мне и в переводе на язык реальных фактов означала, что я сегодня навернула три миски картофельного пюре, котлетки жареные, котлетки тушеные, куриные ножки, банку домашней простокваши, особенно бабушкины голубцы… Стоит ли перечислять? Говоря про «кусочек селедки» (морковки, сосиски, котлетки), бабушка выразительно вытягивала вперед правую руку, крепко придавив желтым ногтем большого пальца ребро указательного, словно отмечая ведомую только ей зарубочку среди его коричневых трещин. При этом она искренне верила, что именно такой-то кусочек я за целый день и проглотила.
Однако мать это нисколько не занимало, как, впрочем, не занимало, слава Богу, и в лучшие времена, а то не услыхать бы мне от нее в шестилетнем возрасте «Смерть поэта», стихотворение, потрясшее всю основу мою, несмотря на то (а, может, именно потому), что я там мало что поняла головой; не видеть бы мне тогда, как она плакала над бунинской «Ликой»… Нет уж, каждому — свое: это именно бабушка должна показывать отметочку на своем коричневом от картофельной шелухи пальце.