Да, такова жизнь, никуда не денешься — за качество так или иначе надо платить. (Винни была высшего качества, и я заплатил сполна.)
— Мне отсюда плохо видно, мистер Беркин. Пожалуйста, скажите, вы сейчас что делаете?
— Я поправляю плащ на вельможе, как камердинер.
— Он очень грязный?
— Очень! От сальных свечей на него всякая дрянь садится. Вы, современные женщины, даже не знаете, как вам повезло.
(Ну как тут не завопить, удержаться… это слишком… но когда так вот… вдруг догадаешься, как было раньше. Я что имею в виду — найти дорогу назад, к средним векам, задачка не из легких. Они ведь это не мы — в маскарадных костюмах, без конца произносящие: «поелику, понеже, иже с ним». Они и утех особых не знали, чтобы отвлечь свои мысли от смерти и рождения, сна и работы, от молитв Всевышнему и его побиваемому сыну, когда совсем худо становилось. И в моем ремесле не вредно вдыхать запах свечей, дрожащих на сквозняке; ходатайствуя о душах грешников, увидеть, как их дым курился среди фигур, что ты расчищаешь, как сгущался под сводами нефа и оседал на рельефах, чернил камень так высоко, что не добраться.
Может, это покажется сентиментальной натяжкой, но я правда так думаю. Если представить всех, кто приходили и уходили с восхода до заката, падали ниц, склоняли головы, тыкали себе в лоб пальцами, только что вытащенными из кастрюль, их чумазые лица, неотрывно смотревшие на эту одну-единственную картину, чтобы завтра увидеть опять только ее, то кой-чего подбавляешь в свою работу, кроме соляной кислоты, и работаешь с настроением.)
— Мистер Беркин… мистер Беркин… это масло, или акварель, или что там еще, ради Христа?!
— Тут всего понемножку, миссис Кич. Во-первых, бистер по четыре шиллинга четыре пенса за фунт; во-вторых, мешок яри-медянки за двенадцать пенсов; в-третьих, красная охра, три фунта по пенсу каждый; потом еще три пека муки… думаю, можно считать это темперой. Не забудьте еще саму стенку — она на вредный юг смотрит, так вот нижняя часть покрыта меловым раствором на снятом молоке, что прихожане пожертвовали, а наверху гашеная известь отсырела как раз настолько, чтобы ее схватило. Приблизительно так.
— Вы смеетесь надо мной. Я не такая дура. Мне моя тетя однажды подарила краски в день рождения, помню, там была дивная пурпурная краска. — И засмеялась, будто колокольчик зазвенел.
— Я не смеюсь над вами, миссис Кич. Спросите мистера Доутвейта, кузнеца, он знает, что это такое — здесь расплющить, там подбить, пока не получится вещица, которую не сыщешь ни в каких прейскурантах по скобяным товарам. Ученик моего покойного коллеги (за десять пенсов в неделю) пыхтел над мраморной доской, царапал себе пальцы, растирая испанские белила, багдадский индиго, корнуэлльский малахит, земляную зелень. Ему нужен был крошечный сосуд, чтобы разбить в нем маленькие яйца, говорят, они были не больше, чем у лесного голубя. Само собой, прежде чем прибавлять к белилам краску, он высасывал желток. А мой покойный друг орал ему вниз: «Эй, ты, лентяй, прибавь зелени! Какой зелени? На подкладку плаща, болван! Малахита! И смотри в оба — мы сдельно работаем. Мы должны в Беверли во вторник быть, одному Богу известно, как мы проедем по этим холдерским болотам».
— Бедняга!
— Счастливчик! Небось не раз мок на борозде. А в приходской школе его пороли. Во всяком случае, уж не вам отказывать ему в своем расположении — ведь он растирал краски на алтарной доске вашего мужа.
— Боже мой! Да откуда вы знаете, что делал этот бедняга?
— А я нашел немного красной краски в углублении на одном из крестов.
Вот так мы болтали. И после затянувшейся паузы я понимал, что она ушла.
До моей жизни в Оксгодби я только в детстве ходил в церковь. Оглядываясь назад, вспоминаю, что стал я неверующим лет восемнадцати, может, семнадцати; но отвернулся я от бога не в одночасье. Мои родители не были усердными прихожанами, хотя венчались, крестили меня и, я думаю, верили в загробную жизнь. Весной и летом отец с утра пораньше почти каждое воскресенье отправлялся на рыбалку. Он заглядывал обычно ко мне в спальню и говорил: