В его видении нет культиватора мысли. Нет аналитического способа мышления, внутри которого Будда сидел бы и думал. Шевелил мозгами. Он не сидел и не думал.
И все-таки видел эй-дос. Суть.
На все можно указать пальцем. А на реальность нельзя. Реальность и есть неуказуемая пальцем сущность. Будда отделяет знание от реальности. Реальность – это не знание о реальности. Это тайна. Плодотворная тавтология. И поэтому в созерцании «бездны божественного мрака» не следует держаться какого-либо образа.
Предметный образ легко может увести в сторону от тайны. От реальности. Это знал Будда. Это еще знали исихасты. Феноменологи достигали этого же знания при помощи чудовищно сложной техники мысли. Образ, как палец, указывает на мнимость.
Предметное знание мнимости разрушило безобъектное знание реальности.
Культиватор разделяет здешний мир и нездешний. Ноуменальный и феноменальный.
Культ их объединяет и сопрягает. Дом делает это сопряжение частью быта, нормой повседневности. Присутствие в доме иного мира организует символический порядок жизни тела. У тела появляется поверхность и глубина. Но поверхность не знак глубины. За ней ничего не скрывается. А глубина не смысл поверхности. Она не прячется. Последовательность причин на поверхности не совпадает с последовательностью причин на глубине. Вернее, то, что на поверхности, является превращенной формой того, что на глубине. Поверхность, как зеркало, приписывает себе глубину.
Превращением формы, т. е. сохранением различия между поверхностью и глубиной, существует дух. Производством знаков присутствия абсолюта в повседневности быта сущест вует духовность. Святой – это абсолютный свидетель. Он в мире, но не от мира. Его тайна не подчиняется порядку языка. Речевой негативности. День не тайна ночи. Восток не отрицание Запада. Вода без молитвенного слова просто вода.
А с молитвенным словом – это тайна глубины потаенного. Тайна культа.
Производство знаков желания вытеснило производство знаков присутствия в пространстве патовых форм. В этих формах есть что-то женское. Есть какая-то софийность, являющая себя в любви к ничейности. И в нелюбви к ничто. К поражению.
Святые вытекли на поверхность софийности. Они и есть ее поверхность. Святые в пате. В порядке нуля. Они нам алтарь. Мы им – секретер из древесных стружек. Они о жертве. Мы – о секретере-свидетеле. Они во имя. Мы по слухам. А слухи – это тайна вслух в безъязыкой структуре быта. За нее у нас не отвечают. В речи – ответ-вопрос. В культе – призыв-отклик. Речевая реальность не совпадает с реальностью быта. Между ними культ. Отзыв на призыв – это не ответ на вопрос.
Призвание заменила профессия. Ответственность соперника. Везде советы. Всюду безответные секретари.
Ритуал – это секретарь. На Востоке. Он передает изначальную тайну из рук в руки.
Минуя речь – письмо. Слов нет, а тайна есть. И есть традиция, которая держит в сопряжении два мира. Например, ин и янь. Энергия традиции недуальна. Она ни то, ни се. Ни Богу свечка, ни черту кочерга. И в этом смысле прана или ци составляют горизонт патовых движений. В них энергия языка составляет несущественную часть неязыкового поля. Здесь молчание задает порядок речи. А не наоборот. Не практикой языка создается порядок молчания. Немотствование не нуждается в языке.
Язык нуждается в немотствующих. Нынче все говорят. Везде язык. Повсюду язычники.
Ритуал примиряет противоположности. Он держит их на поверхности пата. На нуле.
Здесь они ни туда, ни сюда. И нет оснований для ума. Для речевой рациональности.
В Европе искали оснований для ума. На Востоке соблюдали традиции. В России экспериментировали. Ведь Россия – это поле мис-териадьных игр Бога. Его опытное хозяйство. Русским Конфуцием был К. Победоносцев. Ему предлагали основания, а он выбирал обычай.
Основания, как ведро для мусора. В них сбрасывают ненужное. Отходы. Противоречия ума. В обычае – жизнь предков. Вот нет оснований, и мы спокойны. По обычаю. Как покойники. Победоносцева обвиняли в некрофилии. В охрани-тельстве быта обывателя.
Он умер и перестал его охранять. И быт разрушился. Сцепление слов осталось, а то, что длилось обычаем, исчезло. Быт пропал. Вернее, он есть. Да нет в нем дословного. Культурная пленка существует, а за пленкой углубления от дословного.
Пустоты. В них-то и завалилась часть культурных людей России. Например,?.?.
Федоров и К. Э. Циолковский. И из глубины низкого они увидели то, что нельзя увидеть с поверхности высокого. Возник русский космизм. И было в нем что-то дословно плебейское. Какой-то провинциализм подлинного. Вязкость почвенной связи.
В Европе обыватель есть, а космизма в нем нет. Нет Ямы, в которую бы он упал с поверхности тела без органов. Упал и увидел космос. Европейский обыватель прост, как машина желаний, которая внедрилась в тело без органов. В нем есть что-то металлофаллическое. Какая-то нечуткость к формам патовых пространств. К ничейности. К космосу.
Космиз – это словесный барьер. Плотина, за которой хотели отсидеться интеллектуалы России. Они хотели переждать переоценку ценностей, которая, как дождь, шла по Европе. Шла и прошла.
Европа обживала мир относительных ценностей. Она примеряла на себя историю. В ней время временило простым действием. В России пространство доминировало над временем. У нас даже ноумены имеют свое пространство. Мнимое. Мир надтреснут. И ангелы двумерны. Как плоскатики. Они сами себя держат. Европа разбила абсолют самодержания. И назвала это историей.
В России уклонились от историзма. И назвали этот уклон космизмом. Хотя имели в виду не космос, а единое. Вернее, многое. Вот есть такая проблема множественности. Проблема тьмы. То есть множество – это тьма тьмущая. Что-то бездонное. Бездна. И одновременно тьма темноты. Хаос. И в нем рождается желание.
Оно ли записывается на поверхности хаоса? Хаос ли пишет себя на поверхности тела желаний? Все едино. Кругом тьма, а мы желаем. И этим желанием существует множественность. То есть дело не во множественности, а в желании. С ним расстаться трудно. Вот был Бог и можно было мыслить. Укрощать желания. А без единого мысль невозМожна. Вез него все становится цитатой. И нет уверенное-ти, что мир существует.
Все желают. Везде работает машина желаний. Что просветит хаос? Единое. А единое – это палка в колесо машины. Расставание с желанием. Есть в нем что-то аскетическое. Какая-то монашеская сдержанность. Мир един, а ты монах. То есть всеединство мира существует нашей сдержанностью. Торможением желания. В Европе сдали эти тормоза. И она, как роза, распустилась. До абсолютной различенности удвоенного желания.
Россия напряглась. Притормозила, отсрочивая выбор между единым и многим. Вот Соловьев. Он и не отец, и не супруг. Он все куда-то спешил. Куда-то уезжал или приезжал. Жил не дома. По номерам. Знался с демонами. Так люди не живут. Космос – это единомногое Соловьева. Пойди, отломи от него кусочек. Нельзя. Единое мешает. И если тебе уж очень хочется космоса, то бери его весь. Целиком. Но заплати желанием. Как Соловьев.
Космизм – это способ сохранения единого в момент переоценки ценностей. Это подмороженный хаос России. Запись всеединства на теле отсроченного желания.
Всеединство – это детерриторизированное место сбора. Скользящее пространство производства. Но само оно не производит и не потребляет. Всеединство не продукт.
Оно целое. Если бы оно было продуктом, то Бог был бы машиной распущенности.