Кто из них, т. е. из нас, вернее, из малороссов, словом, какой русский не хотел бы узнать, отчего в мире возможно чье-то, а не ничье и долго ль ждать, чтобы это чье стало ничье.
Сочиняя эту стилизацию, я имел в виду Гоголя. Я понимал, что я не Гоголь, хотя и Гоголь, судя по всему, знал, что он не Пушкин, а так, веселый человек из провинции. Правда, теперь везде провинция, т. е. кругом живут одни плебеи, и все-таки вокруг не Гоголи, а так, быто-паты, ни то, ни се, т. е. люди, в которых много гнусности и мало веселого, своего, и по закону бытопатии, вернее, гностической гнусности, я думал, что Гоголю не удалось, а мне удалось зацепиться за что-то очень важное в русском умострое, но потом, затылочным сознанием, я понял, что он, умострой, как прохожий, ускользнул от меня, т. е. он ускользнул и от Гоголя, но это неважно, хотя это-то и успокаивает, потому что то, что я принимал в нем за него, оказалось не от него, а от культуры, а я думал, что от него, а это был муляжный умострой, подсадная утка, точнее уткой был я, а он – культурой, потому что культура – это муляжи, то, что понарошку, «Как если бы», а не на самом деле.
Вернее, на самом деле, это и есть якобы, и главное делать вид. И это культура. А мы делать вид не умеем и поэтому у нас нет.культуры, но у нас есть утки, а не муляжи, т. е. я (может быть, и вы) уже не понимаю, где муляжи, а где утки, вернее, Гоголь, т. е. умострой. Но если я это пойму, то все рухнет, Россия пропадет, и я буду не я, Гоголь перестанет быть Гоголем, а русский – русским.
Непониманием мира держится русский мир. Но это не значит, что мы без понятия, мы с понятием, но оно у нас не является условием быта. В каждый момент мы можем отказаться от понятия, ускользнуть от него и сказать: это не я, т.е. не мной понято, вернее, я не знал, т. е. я здесь ни причем, а здесь – бытие. Иными словами понимание есть, но не мы его установили и потому понятия, которыми выполняется понимание, у нас становятся симулятивной реальностью, муляжем, чем-то неподлинным. Например, бытие. Это муляж. Я думал, что бытие оно и в России бытие, а оно в России симулятивно, т. е. притворно, вернее, якобы бытие, а оно – это якобы – из понятия, потому что все, что не якобы бытие, то из быта, а быт без понятия. Словом, бытие стало бытовым, в России оно полностью исчерпывается связкой «есть», а в есть каждый' русский нутром чует, т. е. понимает не онтологическую связку, а какой-то пищеварительный оттенок, что-то бытовое и близкое, – вот я говорю, пойдем есть, и меня понимают. И мы идем и едим. И никому в голову не придет сказать, что вот, мол, хочу бытия. Что же его хотеть, если оно всегда есть, а если его нет, то на нет и суда нет; если хотеть, как того, что сверх того, а сверх того неведомо, что, какая-нибудь жар-птица, которая приходит на ум Иванушке-дурачку, да интеллигенции. Придет и потом уже из головы не выходит. А если выходит, то в момент, когда в «есть» видят «да будет» и не видят есты, или исты, а с этим исты сопряжена истина, которая в России не имеет никакого отношения к сознанию, как, впрочем, и к бытию, и в этом смысле у русских развито неметафизическое понимание истины, т. е. правды. Ведь метафизическое понимание дуально, т. е. двусмысленно. Вот, например, есть те, кого кусают змеи, и есть те, кого они не кусают, и иеукусанные рассказывают укусанным об укусах и это будет метафическая истина, а она в русском умострое не задерживается, она в нем куда-то испаряется, а начитанные люди ее возвращают под видом онтологической истины, в которой то, что есть, объявляется производным от того, чего нет, т. е. от ничто. Но и ничто в России не ничто, а культурный муляж.
Его никто не боится. В, России даже смерть не особенно пугает, т. е. оно, ничто, не открывает русскому свет бытия, а маскирует то, что есть. А есть все и это всеединство, но всеединство не онтологическое, а бытовое, иначе говоря, половое, потому что в бесполом мире нельзя случиться, нет полов, случайность случает половины, т. е. где пол, там и случай, а где случай, там и авось.
В русском умострое была, т. е. жила, вернее, жила-была София, то, чем держится верх, т. е, низ, вернее, корень, словом не ризома. А потом ее не стало и разрушился умострой. И всяк кому не лень стал отличать бытие от существования, а существование от сущности. Но бытие, хотя оно и бытие, а в России оно все-таки быт, т. е. жизнь, стало быть в жизни у нас есть что-то, что не так устроено, как надо, а надо, как в Европе, чтобы быт не был бытием, потому что если быт бытие, то нет свободы и нет права, т. е. формы, вернее, долга и ответственности. Ведь русскому трудно понять, зачем ему долг и для чего ему ответственность, если все делается по любви, и поэтому у него есть любовь и нет ответственности, т. е, русские бесформенны. А если нет формы, то пет и экзистенциалов. Вернее, страх есть, но он внизу, а вверху им ничего не держится. Трепета нет. На вершине пусто, а внизу без глубины; бытие не экзистенциально. Оно патовое, а патовое бытие и есть быт. Вернее, пат и есть порядок быта, т. е. у нас быт – бытие. И это факт, вернее код к эмпирическим событиям. Например, к никчемности, которая наблюдается в виде страсти. Вот есть у нас, русских, какая-то тяга к ничейности, которая, может быть, есть и у других, но у нас она наблюдается, а у других не наблюдается; у нас мания все превращать в ничье, потому что ничье – это кратчайший путь к справедливости, вернее, к правде, а право – окольный путь, т. е. лживый, и поэтому мы за ничье, которое, в свою очередь, есть фон, вернее, отсутствие фона, отсутствие ничто, т. е. там, где у всех ничто, у нас быт. И мы живем. И в этом разрыве с ничто у нас зарождается терпение, в основе которого лежит ничего, бесчувствие быта русских, в котором нужно подождать, когда завтра придет в сегодня. И в этом ожидании многое стерпится, многое слюбится, едва ли не все перетрется в ничье, в песок. Я говорю едва ли не все потому что если бы все стало ничье, то мы бы погибли, хотя, может быть, мы и погибли, только не успели об этом узнать. И это запаздывание самосознания свидетельствует о том, что мы еще живы и вся наша жизнь умещается в паузу опоздания самосознания. И пока она, эта пауза, длится, длится и наша жизнь, или быт, потому что быт – это и есть пауза, выявляющая то, что между делом. А между делом возможность чистого созерцания целого, т. е. мы не ленивы, мы созерцательны. Наша принадлежность к целому основана на порядке, потому что там, где порядок, там и порядочность, и не нужно что-то строить из себя, ведь строить – значит высовываться из ряда, а это непорядочно. Не свобода, а порядок определяет строй ума русских, которые и делом предпочитают заниматься между делом. Ведь если делом заниматься не между делом, то нужен не порядок, а свобода, иначе говоря беспорядок. И поэтому свобода – это зло, с которым трудно смириться. И не надо порядок заменять на свободу, потому что если есть порядок, то будет и свобода, бытовая свобода, вернее, воля – то, что нарушает тихую повседневность быта и успокаивается в держанном покое, вернее, в империи, которая по смыслу своему держит порядок быта, и пока она его держит, в нем появляются содержания, т. е. назначение, вернее, служение целому, и в этом смысле мы, русские, служивые, а не торговые, т. е. и торговые у нас служивые, а служба – это воля и покой, которые образуют имперский способ бытового мышления русских и нельзя его переделать в демократический, вернее, можно, но центр мешает. Ведь Россия – это неваляшка, а мы – Ваньки-встаньки, потому что в нас есть что-то, что нас поднимает и вто что-то и есть центр. Пока Россия центрирована, в ней будут волить, т. е. велеть, и она, видимо, будет имперской эмпиреей, или повелением, а если есть повеление, то должен быть и повелитель, от воли которого спасает пат, ничья, и поэтому в России – вечный пат. Ведь всех спасает собственность, а нас быт, т. е. община, вернее, бытовая община, которой уже нет, а мы есть, но не без облачения, т. е. без общины и ничто нас не опекает и не потому, что мы никому не нужны, хотя мы и никому не нужны, а потому, что это – свобода. Мы думали, что она худая и голодная, а она жирная и сытая, потому что ее кормит дело частное, т. е. собственность и партия, а у нас ее не кормят, у нас целое и поэтому она злая, а злых держат на державной цепи и не потому, что мы жадные, а потому, что у нас все ничего, вернее, мы делаем ничего, а ничейность размывает собственность, вернее, она размывает сначала я, а потом уже и собственность, но это не значит, что у нас ее нет, может быть, она и есть, но в поле ничейности, а там воля, и поэтому бытовая свобода нам милей, чем какие-то политические свободы. Ведь воля она одна и она либо есть, либо ее нет, а если она есть, то ее нельзя делить, потому что если ее разделить, то ее не будет, а будет чудище семиглавое, т. е. республика, вернее, разделение властей, а значит воль, а это безволие и самопожирание голов, т. е. нарушение порядка, а для того, чтобы его не нарушать, нужен характер, а не моральный закон. Вернее, характер и есть моральный закон, а бесхарактерность – ни то, ни се, зло для державы, в которой права не исполняются, а качаются, и поэтому мы любим качать права, но не сами по себе, а по необходимости свободы, иначе говоря, свободным образом делать то, что иным образом делать не хочется. А иным образом не хочется делать работу, вернее, сделать ее можно, но тогда она делается подневольно, а это оскорбительно, а по собственной воле не оскорбительно, свободный труд привлекательней, в нем ты раб по своей охоте, а это ранжир иной и субъектность другая; не на тебе ездят, а ты сам возишь, В свободном труде нет сознания того, что ты раб работы, а у русских это сознание есть, и поэтому у нас собственность как-то не связывается со свободой, т. е. у нас нет свободного труда. Ведь мы знаем, что свободный труд – это обман, тем более, что от работы кони дохнут, а от труда – одни трудности, а трудностей можно избежать сообща, в общине, между людьми, по это уже политика, потому что политика – вне быта, т. е. все, что вне вяжущих связей быта, то – государство как условие того, чтобы что-то вязалось бытом, и поэтому у политиков в России должен быть дар умозрения, а не практической смекалки. Но у нас, у русских, вернее, у русскоязычных, потому что вообще-то нас нет, а есть наш язык и еще есть те, кто случайно говорит на этом языке, а могли бы и не говорить и никто бы этого не заметил, а они говорят и это заметно, потому что самим говорением, на уровне языка, устанавливается то, что не устанавливается в голове, а без установления связей в голове нет умозрения и нет русских, и поэтому мы – русскоязычные, и у нас нет политиков. Вернее, они у нас есть, но они все – русскоязычные.