Выбрать главу

Не желая принимать участие в охоте за смертью, я избираю тот стиль разговора о смерти, который оставляет за ней возможность ускользнуть в патовое пространство.

Пат – плата за подлинность. То есть за оригинал, вернее, за ускользание оригинала. Нужно платить за копии. Все скопировано. Везде копии. Если кто-то говорит прямо и легко, то этот «кто» – симуляция субъекта. Философствовать сегодня можно лишь философствуя косвенно и ^косноязычно. В конце не конец, а пат.

Косноязычие – язык эстетики патовых пространств. Сама смерть всегда косит, и в этом смысле она есть просто косая.

Рассуждая о смерти, мы ничего в ней не понимали. Но эстетически мы уверены в том, что непониманием смерти мы что-то -понимаем в жизни. Пустота понимания заполнялась протоколами эмпирических наблюдений смерти и культурными трансляциями ее образцов.

То, что называют культурой, о чем радеют культурологи, все это выстраивается вокруг муляжей, т. е. особых прост29 ранств, отсылающих k другому. И этих пространствах симулируется жизнь, повторяется неповторимое. Единственное, что еще не удается просимулировать, – это смерть. Она всегда живая, т. е. иная. После того /как закончилась мистериаль-ная культура, культура, в которой знание одного не равнялось знанию двух, началась постмистериальная культура. Знание тайны перестало быть таййой, после раскрытия секрета жизни смерть не могла не оказаться в патовом пространстве. В нашем пространственно-временном языке смерть легко представить в виде символа дискретности времени. Метафизика использовала эту возможность, сочинив нелепое «здесь и сейчас». А нелепое потому, что оно постоянно напоминает, что вот, мол, ты умрешь. Не класс, не коллектив, не он, а ты. Ну, а раз я умру, так я и пожить хочу. Гуляй, душенька, гуляй, милая, вволю, а вечером – к Богу пойдешь, которого никогда нет на месте. Экзистенциальное напряжение разрядилось в банальную мораль, т. е. после меня хоть потоп.

И вот после этих.предварительных замечаний я могу расшифровать тему своего сообщения.

Во-первых, смерть и бытие не имеют друг к другу никакого отношения. Ведь когда бытие сводили к присутствию, то в присутствии видели настоящее в том смысле, что оно связано с прошлым и будущим и одновременно является настоящим, т. е. подлинным. Вот этой связностью бытия и времени держалось ничто. Но в русском языке присутствие – это место, взятое вне зависимости от времени и бытия.

Например, я здесь только присутствую, т. е. симулирую, и это «здесь» распоряжается не мной. Эстетически смерть не связана ни с бытием, ни со временем.

Она связана с присутствием. И вот это-то присутственное место я называю пространством пата. Во-вторых, патовое пространство образуется неплодотворными тавтологиями или идентификациями. Почему неплодотворными? Потому что они не оставляют места для выхода и входа, т. е. для бытия и времени. Рассмотрим две картины: Ивана Пуни и Александра Родченко. У первого – «Трефовый туз», у второго – «Композиция». У трефового туза заметен один такой маленький отросток. Какой-то козырек. Так вот un, с» 101 -C^PO?TC^., т^оргтттцтгурт на то, что в русском языке обозначается словом «влезание». Во влезании важно не само по себе действие, а вот та трещина, зазор или лаз, в который можно влезть, т. е. расширить зазор, растянуть пространство, проникнуть глубже, выворачивая, как плугом, один пласт поверхности за другим. И вот весь путь влезания раздувается в пространство туза, начальственность которого усеяна рубцами и шрамами, т. е. трефой. Трефовый туз в рубцах и швах,

И это все было болью. Было историей или бытием. Вернее, надтреснутым бытием с метафизикой влезания вглубь, к сущности. И с эстетикой расширения надтреснутого.

Равнина – предел расширения, способ стирания складок различения.

Композиция Родченко исключает «влезание». Оно состоит из набора замкнутых пространств, которые, как баррикады у «Белого дома», мы просматриваем насквозь, не касаясь поверхностей, не задевая сути. «Композиция» превращает зрителя в нейтрино, в бессубъектный пучок. Она не для влезания и расширения. Но патовые пространства ка›к раз и создаются невлезанием. Они декодируют коды размеченных пространств. Этими пространствами запрещен матрешечный принцип устройства тела.

Патовые пространства гладкие, как бок у моржа. Они, как в переполненном вагоне, создаются защитными телами, ускользающими в равновесии пата. Они без трещин и зазоров. В них нельзя различать и властвовать.

В патовом пространстве смерть – игрушка жизни. Украшение. Почему? Потому что в нем запрещается отсыл к другому. Запрещен другой. Запрещением другого существует не субстанция. Запретом стирают складки различений, декодируют фигуры умолчания и речи. Начинается игра в шахматы на поле без разметки. В «Композиции» нет значений и назначений. Вот гвоздастый гвоздь на «Композиции» у Родченко. Но он не отсылает к молотку. Молоток не отсылает к руке. Нет отсыла. Но если нет другого, то нет возможности для симуляции. Пат – несимулятивное пространство. В нем только и может сохранить свою жизнь смерть. Ведь смерть сегодня не имеет отсылки к другому. Безотсыльность смерти украшает пространство пата. Например, патовое пространство у «Белого дома». Или, что то же самое, красота больше не связана с добром. Она не вяжется больше и с эстетикой вообще. Эстетика есть, а красоты нет. И это эстетика патовых пространств.

В заключение я хочу обратить внимание на то, что заканчивается целая эпоха книжной культуры. Мастера книжной культуры теряют предмет для своей работы, потому что они уже превратили в муляж все, что можно было превратить. Например, когда говорят, что философия не может обойтись дез^шшбм^речи;1 4??~4^??^(3?^??*?^^\^ Зем-то, связанном со смертью, то в этом говорении мы слышим чистый голос. В нем нет мысли. Я думаю, что сегодня философы среди тех, кто не думает. Они в неречевой негативности. На улице. В трактире. Философы думали вчера, позавчера.

А сегодня они ходят неузнанными, потому что они повествуют повседневностью. Во всяком случае они не рядом

Со смертью. Пугает не смерть,? симуляций смерти. Мы не умрем. Ведь мы и не родились. От симуляции спасает только пат. Мерцающая ясность патовых пространств.

Вернее, пост-мистериальная культура – это культура патовая. Потому что только в патовом пространстве мы можем избежать подмены и поддельности. Здесь следы не теряются в следах. Здесь означаемое без маски. А здесь – это исток, в его неистовости первоначала. Где алтарь и кто будет жертвой? Этим вопросом я и заканчиваю свое сообщение, предполагая, что будет и алтарь, будет и жертва.

Патовые пространства протяженны своей равнинностью. Вот, например, было трое. И .мчалась тройка по равнине. И всем было хорошо. Весело. Но что-то в ней надломилось. И остались двое. Как на картине Нестерова. На ней присутствие двух лишь подчеркивает отсутствие третьего. Все указывает в этой картине на то, что был третий. Отсутствующий третий – условие философствования оставшихся двух.

Эстетика присутствия раскрывает эстетику реальности отсутствия. Как звук раскрывает тишину.

Нестеровский Булгаков как щука. Или штопор. Он направлен в глубину глубокого. На поверхности он задыхается. Флоренский – лебедь. Пылинка. Ему обзор нужен. Его печаль светла. Он печалится о высоте высокого. На этой высоте в сюртуке Булгакова не полетаешь. Здесь галстук шею передавит. Лебедь – в рясе. Кто же третий? Тот, кто тянул воз. Тянул и утянул. По поверхности патового пространства.