— Не смейте так говорить! Так нельзя говорить ни об одном человеке, каким бы он ни был. Проклиная: становишься проклинаемым. Люди не должны этого делать. Они не умеют незаинтересованно судить, а, значит, не имеют такого морального права. — Она горячилась, задыхалась, и было неясно, что вызвало эту неожиданную вспышку. — Будь человек даже тысячу раз подлецом — не вините его, потому что он или болен, или создан вами же. Если он опасен — убейте, обезвредьте, сразитесь один на один, но заклинаю вас — не судите.
— И не судимы будете. — вспомнил цитату я.
— Да, и не судимы будете.
— Ну хорошо. Судить никого нельзя. — Алена сложила на столе ладони, она еще не оценила Наташкиной метаморфозы. — А как по-твоему быть… ну, хоть со Сталиным? Неужели его можно простить?
— Можно, нужно знать, что и почему действовать. И неправда, что зло можно победить злом. Злом можно только наказать, а наказание тоже зло. И ответом на него будет зло новое, и так — без конца. Пока мир не утонет в этом зле, но ведь зло — это не жизнь. Жизнь — это равновесие добра и зла, которое вот-вот нарушится. Значит — нужно научиться прощать.
Мы с Аленой переглянулись. Что-то возникло между нами, не дающее так просто ее перебить. Только дослушав до паузы — вряд ли это было концом мысли, Алена по своей учительской привычке осаждать расфилософствовавшихся учеников, недовольно хмыкнула.
— И Сталина простить, говоришь? Вот уж у кого защитников и так хватает!
— Нет. Между защитой преступления и прощением человека нет ничего общего. Первое губит, второе спасает то, что еще можно спасти, — удивительно серьезно ответила Наташка. «Ай да девчонка! — подумал я — Не ожидал». Я не мог согласится с ее странной философией, но то, что в ее размалеванной головке могли прятаться такие мысли, мне просто понравилось. Я вообще всегда любил в людях оригинальность. К тому же мне показалось, что не соглашаюсь я с ней и потому, что чего-то недопонимаю. Не всякую позицию можно четко выразить словами и уже совсем легко спутать ее с какой-либо известной, на самом деле пересекающейся всего в паре пунктов.
— …И потом, прощение не означает отсутствия наказания, — я пропустил несколько слов и слушал ее с середины фразы. — Это наказание без прощения часто теряет смысл. Наказывая, не прощая, вы создаете момент противостояния, заставляя этим преступника поверить в свою правоту. Прощение же дает возможность понять вину самостоятельно, если эта вина действительно есть. — И как это понимать? — Алена совершенно по-учительски вздохнула. — Что это — философия или религия?
— Ну как вам объяснить… — Наташка прищурилась, ища нужные слова. Не то и не другое. Просто я так живу. Для меня нет в мире ни правых, ни виноватых. Люди делятся только на тех, кто судит и кого судят. И не важно, каково обвинение — в убийстве или в том, что человек одел штаны не того цвета. Есть только обвиняющие и обвиняемые, которые время от времени меняются местами. А я — не меняюсь. Я всегда на стороне того, кому хуже в данный момент. Но прощаю я и тех и других. Одних, чтоб им стало легче, чтобы они знали, что мир и они сами не потеряны друг для друга, а других — наверное, чтоб задумались… Я ведь не вмешиваюсь — если кому-то суждено умереть — это судьба. И если совесть решит за кого-то, что не стоит жить — тоже. Я только прощаю…
Почему-то мне стало страшно от ее слов. Я не понимал их уже совсем, но чувствовал, что присутствую при ЧЕМ-ТО.
— И меня простишь? — я не знал, зачем спросил это. Слова вырвались у меня сами.
— И тебя, — без колебания, серьезно ответила она. — За те твои слова. Зря вы говорили так… Я не хочу, чтобы с вами что-нибудь случилось здесь…
Я понимал все меньше. Мне казалось, что я сплю.
Застыла как-то и Алена. Наташка же и вовсе пошатывалась, как пьяная или наркоманка. Она говорила уже не с нами, а вообще, взгляд ее смотрел мимо меня, голос был глух, словно говорила не она, а спрятанный где-то под свитером магнитофон.
— Я ненавижу людей потому что люблю их… Меня боятся, потому что я прощаю… Я беру чужое зло, чужую ненависть на себя и не отдаю их, чтобы забрать их из мира… В этом моя страшная месть, месть добром… — Я слушал и засыпал на ходу. Гипноз? — А теперь я уйду туда, где я нужнее, я… — и тут она пообещала такое, что я несмотря на всю демократию, гласность и прочее повторить не решусь. Это оказалось новой поворотной точкой нашего разговора — сработал инстинкт самосохранения, я очнулся, шикнул и обозвал ее маленькой дурочкой, которая может такой болтовней поломать себе всю жизнь. В ответ она посмотрела на меня совсем по-чужому, горько усмехнулась (я вздрогнул от такой усмешки) и выговорила как-то в сторону: — жизнь… что вы в этом понимаете…
Внезапно она побледнела, вскочила и выбежала из комнаты, оставив нас с Аленой в легком шоке. И я увидел… нет, мне показалось, как промелькнуло за окном прозрачное белое облачко…
На этот раз я заснул мгновенно — едва дошел до кровати и не проснулся бы, даже если меня стал бы кто-нибудь есть. Сон мой был сумбурный и мрачный. В основном мне снилась Наташка. То она повторяла свои несвязные слова о мести добром, то прощалась, обещая уйти отсюда навсегда. Потом вдруг передо мной возник сарай, с потолка которого свешивалась петля. И Наташка на табурете. Я проснулся в холодном поту.
На следующий день Наташка не пришла. Не видел я ее и утром, и после работы. Забеспокоившись я пошел к ней. Что-то подсказывало мне, что больше я ее не увижу.
Дверь была незаперта и я вошел сразу в дом. Комната, в которую я попал, пройдя через темные сени, была уютной и аккуратной, но на засохших в цветочных горшках растениях, на полочке с иконами да и почти всюду виднелись залежи пыли. Даже не почти — пыль была всюду. Старая, давняя пыль. И было тихо. Неестественно тихо — даже назойливые осенние мухи не толклись об стекла. И вдруг я понял, чем поразила меня эта пустота. Она была нежилой, как и всюду по этому краю поселка.
Признаюсь, по спине у меня пробежал холодок. Ничего себе — почти у меня на глазах исчез человек. Исчез загадочно и странно, будто и не жил. Да нет же, не может быть… Она просто обманула меня, а сама живет в каком-то другом месте… Она не могла пропасть!
К Петру Семеновичу я заявился едва сдерживая волнение… Разговор, который я собирался начать казался мне изначально нелепым; я чувствовал себя непроходимым идиотом, и вместе с тем страх за мою странную соседку заставил меня его начать.
— Петр Семенович. У меня к вам такое дело… Извините, конечно… Вы же всех здесь знаете, так вот, одна моя соседка… — я с трудом выбирал слова. — Мне кажется, она пропала.
— Какая соседка? — изумился Петр Семенович.
— Вы должны знать. Девчонка, лет пятнадцати, которая красится так… вызывающе. Ну, Наташка…
— Наташка? — переспросил он. — Наташка?!! Господи, я еще не видел, чтобы человек так резко побледнел: в лице Петра Семеновича не осталось ни кровинки, губы его плотно сжались в щелочку и он как-то судорожно заглотил глоток воздуха.
— Вы знаете? Что с ней? — тревога словно вырвалась и захватила меня целиком. Сцена из сна — сарай, веревки и табурет стояли у меня перед глазами.
— Наташка… Снова… — едва ли не простонал он, потом схватился за кружку, отхлебнул воды и принялся вдруг рассказывать, после небольшой паузы биографию Наташки. Начал он издалека, с самых первых лет ее жизни. В детстве ребенком она была некрасивым, ее родителям все откровенно сочувствовали, а над самой Наташкой, конечно, ребята смеялись. И в школе тоже смеялись: была она для всех таким «шутом поневоле», каждое движение которого вызывает град насмешек, нередко злых и жестоких (Уж не отсюда ли ее философия? — мельком подумал я). Но после четырнадцати лет она вдруг подправилась, став неожиданно для всех звездой только что открывшейся дискотеки. Как? А очень просто. Она стала вызывающей — во всем, от способа красить лицо до полной раскованности в манерах. Она брала реванш за годы непризнания, но по-своему, почти по-детски. Стала курить, ругаться матом, дерзить учителям — и сверстники ее зауважали. Мало кто из них рискнул бы «плыть против течения», Наташке же в белых воронах было пе привыкать. Но тут на нее обрушился шквал с другой стороны — до сих пор не замечавшие ее учителя и прочие «взрослые» принялись ставить выскочку на место. Упрашивали, стыдили, угрожали. Наташка в ответ хихикала. Что ей, привыкшей к общей травле, могли сделать пахнущие нафталином нотации! А угрозы? Кого ей бояться, после того, как она прошла через ад общего презрения и унизительной жалости… Здесь Петр Семенович сделал паузу. То, что я узнал дальше было страшно. Я не верил, что такая мерзость могла произойти на самом деле, но…