Желая принизить человека, Свидригайлов в беседе с Раскольниковым говорит о вечности и бесконечности миро¬здания, как о баньке, где пауки по углам паутину ткут. Однако есть у Достоевского и другой образ — бездна в «квадриллион лет».
«Был... на земле один такой мыслитель и философ, все отвергал, законы, совесть, веру, а главное — будущую жизнь. Помер, думал, прямо во мрак и смерть, ан перед ним — будущая жизнь. Изумился и вознегодовал: «Это, говорит, противоречит моим убеждениям». Вот его за это
и присудили... чтобы прошел он во мраке квадриллион километров... и когда кончит этот квадриллион, то тогда ему откроются райские двери и все простят... Ну, так вот этот осужденный на квадриллион постоял, посмотрел и лег поперек дороги: «Не хочу идти, из принципа не пойду!» ...Пролежал почти тысячу лет, а потом встал и пошел.
— Вот осел-то! — воскликнул Иван... Не все ли равно, лежать вечно или идти квадриллион верст? Ведь это бил¬лион лет ходу?
— Даже гораздо больше... Да ведь он давно уже дошел, и тут-то и начинается анекдот.
— Как дошел! Да где же он биллион лет взял?
— Да ведь ты думаешь все про нашу теперешнюю землю! Да ведь теперешняя земля, может, сама-то биллион раз повторялась: ну, отживала, леденела, трескалась, рас¬сыпалась, разлагалась на составные начала... ведь это раз¬витие, может, уж бесконечно раз повторяется и все в одном и том же виде, до черточки».
Ох уж эта бездна ледяная, всезамерзающая, как пугала она начиная с XVIII века, сколько в ней ужаса, а ведь нет ее на самом деле. Блефом оказалась и теория тепловой смерти мира по аналогии с остывающим самоваром, и бес¬конечные абсолютные пространства с бесконечным абсо¬лютным временем оказались призраками, фантомами. По¬беждена была бездна в 1910 году с выходом в свет специаль¬ной теории относительности.
Даже как-то жалко расставаться с восхитительным обра¬зом смерти, который открывался человечеству в катего¬риях ньютоновской физики.
Сначала был восторг, упоение:
Открылась бездна звезд полна,
Звездам числа нет, бездне дна.
Потом в том же стихе Ломоносова слышно смятение. Каково же место человека в бесконечности мироздания?
Песчинка как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкой прах,
В свирепом, как перо, огне,
Так я в сей бездне углублен
Теряюсь, мысльми утомлен!
Конечно, поэт не может смириться с тем, что человек стал песчинкой в мироздании, и, продолжая размышления Ломоносова, Гавриил Романович Державин так скажет в начале XIX века о месте человека в бесконечном пространстве космоса:
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я 6ог1
Но тот же поэт напишет и другие стихи;
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей,
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Эти строки Державин начертал дважды: гусиным пе¬ром на бумаге и мелом на доске. Доска эта сохранилась, даже мел не осыпался за два столетия, но нет самого поэта, и правота стиха тем самым как будто подтверждена.
Позднее об этой бесконечной бездне, о «жерле веч¬ности», пожирающей человека, скажет Ф. Тютчев:
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих лишь грезою природы.
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
Бог приковал к скале Прометея не за обычный огонь, дарованный человеку, а за тайные знания. Прометей открыл людям тайны мистерий, а мистерии научили человека не бояться смерти.
Внутренний огонь бессмертия, возженный в человеке, никогда не угасал в поэзии XIX столетия. «Угль, пылающий огнем» озарял карамазовскую бездну, разгоняя тьму. Кста¬ти, фамилия Карамазов содержит тюркский корень «ка¬ра» — черный, темный.
Понадобилось, конечно время, чтобы «угль» в груди пушкинского пророка разгорелся настолько, что стал «сильней и ярче всей вселенной»:
Не тем, господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем,
И мертвецу с пылающим лицом
Ты повелел блюсти твои законы,
Все пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
(А. Фет)
Но Фету принадлежит и другое стихотворение, кото¬рое привело в смятение Льва Толстого.
Проснулся я. Да, крыша гроба.— Руки
С усилием я простираю и зову
На помощь. Да, я помню эти муки
Предсмертные.— Да, это наяву! —
И без усилий, словно паутину,
Сотлевшую раздвинул домовину...
Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Все понял я: земля давно остыла
И вымерла. Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
Отвечая Фету, Лев Толстой писал: «Вопрос духовный поставлен прекрасно. И я отвечаю на него иначе, чем вы. Я бы не захотел обратно в могилу. Для меня и с уничтожением всякой жизни, кроме меня, все еще не кончено... Для меня остаются отношения к богу, к той силе, которая меня произвела, меня тянула к себе и меня уничтожит или видоизменит».