Омонте понял, что попал в засаду.
Он круто повернул кругом и ускорил шаг, но оба кабальеро бросились вдогонку.
— Эй, чоло вонючий! Стой, сукин сын!
Омонте остановился и решил встретить опасность лицом к лицу. Сеньор Обандо, с ощетинившимися от ярости усами, грозил ему палкой. Их немедленно окружила кольцом толпа индейцев. Схватив Омонте за лацкан пиджака, старый Обандо кричал:
— А, пащенок! Я научу тебя, как оскорблять мой дом! Да я тебя ногами затопчу!
Он не затоптал его ногами, но раза два стукнул палкой. Отвечать тем же такому знатному сеньору было невозможно, и Омонте, растолкав индейцев, пустился наутек, преследуемый Обандо-сыном, который награждал его пинками в зад и громко кричал:
— Хватайте его! Хватайте!..
Крики и топот становились все громче… К счастью, преследователь, оступившись, упал в яму. Омонте свернул за угол и убежал, оставив на поле битвы шляпу, которую отец и сын Обандо унесли в качестве военного трофея.
Весь в поту, едва отдышавшись, Омонте отправился уплатить долг дона Никасио, как вдруг на пустынной улочке, озаренной бледным светом, лившимся из окоп чичерии Тустун-сики, он столкнулся с Хуску-пунью и Кадимой, беспечно наигрывающими один на гитаре, другой на чаранго[15]. Дружки затащили его в чичерию. Несколько веселых чол, среди которых выделялась красавица Хосефа, праздновали день рождения ее брата. В углу компания пьяных пыталась успокоить какого-то здоровенного кривого сапожника, а тот орал во все горло, рассуждая на отвлеченные темы.
Кадима запел, аккомпанируя себе на гитаре:
Омонте все больше возбуждался и от выпитой чичи, и от мыслей о полученной трепке. Вдруг он вспомнил о двух сотнях боливиано дяди Никасио. Он вытащил из кармана двадцать.
— Два кувшина чичи, — сказал он громко, чтобы его услыхала Хосефа, и расплатился.
Кадима тут же воспользовался случаем и попросил у Омонте двадцать боливиано в долг. Делать было нечего, пришлось дать.
Кривой сапожник хриплым голосом выкрикивал здравицы в честь Алонсо[16], но, не встречая поддержки, полез с кулаками на Кадиму, продолжая орать:
— Да здравствует Алонсо, говорят тебе! Да здравствует Алонсо, черт побери!
Однако Кадима был либералом и тоже не ударил лицом в грязь.
— Да здравствует Пандо[17], так-перетак! — крикнул он.
Ударом кулака сапожник уложил пандиста на скамью. Чолы с визгом заметались по комнате, их юбки кружились разноцветным вихрем. Сапожник, в свою очередь, рухнул под кулаком Омонте, но был настолько пьян, что тут же заснул подле своего кувшина.
Захмелевшая Хосефа вступилась за свалившегося на пол сапожника, внезапно почувствовав ненависть к Сенону. Из ее прелестного ротика вырывались пронзительные вопли:
— Вот всегда так! Всегда лезет не в свое дело этот нахал чумазый!
Сенон возмутился, уловив отвращение в глазах красавицы, и крикнул:
— Эй, ты! Заткнись, вшивая красотка!
Вся вспыхнув, Хосефа так и затряслась от гнева, даже подвески зазвенели у нее в ушах.
— Что ты сказал? Что вы сказали?
Сдвинув набекрень шляпу, уперев одну руку в бок, а другой схватив стакан с чичей, она выступила вперед и, подойдя к Сенону, — бац! — выплеснула ему всю чичу в лицо.
В тот же миг вскочил брат Хосефы, грозя кулаками и крича во всю глотку:
— Это кто здесь вшивый, сукин ты сын! Кто?
Не дожидаясь ответа, он ударил Омонте ногой в живот, а потом пустил в ход и кулаки. Захваченный врасплох, Омонте попятился в дальний угол. Из общего шума вырывались пронзительные вопли женщин.
Омонте утер нос тыльной стороной руки и подошел к обидчику.
— Эй, ты, ублюдок, это был предательский удар. Выходи на улицу, если ты мужчина!
— Вот и выйду!
Толкаясь и крича, все высыпали на улицу, едва освещенную падавшим из окон светом. Противники встали лицом к лицу, и завязалась драка. Они то колотили друг друга ногами, то, хрипя и задыхаясь, сплетались в один клубок, то, расцепившись, снова дрались ногами. Но вот Омонте оступился и упал на землю под зарешеченным окном. Его противник изо всех сил ударил его два раза ногой в бок.
— Не бей лежачего, свинья!
Омонте увидел над собой Кадиму — он отбивался от чол, грозивших ему зажатыми в кулаках камнями. Омонте удалось встать. Цепляясь рукой за решетку, он нанес своему врагу страшный удар ногой в пах.
Чоло захрипел и свалился как подкошенный.
Из чичерии притащили свечу. В лучах бледного света желтое лицо чоло стало страшно.
— Видать, кончился! Помогите!
— Иисус, Мария и святой Иосиф! Помогите!
Хосефа вцепилась в куртку Сенона, она охрипла от крика и могла только шептать:
— Убийца, убийца…
Кадима отшвырнул ее в сторону.
— Беги, беги!.. — крикнул он Сенону. — Скорее, туда…
Уже слышались свистки полицейских и топот копыт конного патруля.
— Сюда, сюда, братец… Удружил ты красавчику. Ему больница, а тебе тюрьма, дело верное.
Омонте, обливаясь потом и кровью, в перепачканной рубашке и изодранной куртке, помчался по улице, свернул на другую и вскоре очутился в доме дона Никасио.
Он зажег свечу и произвел учет своего личного имущества и своих потерь. Жалко было порванной одежды, потерянной шляпы и растраченных сорока боливиано из дядиных денег. Однако он быстро сообразил: «Тюрьма — что за сорок, что за двести. А потом, сам-то он хорош, сундучок с серебром зацапал…»
Кочабамба — чистая, ясноокая женщина на ложе из зеленой люцерны. Безмятежная, неизменная и ласковая, как мать.
Оруро влечет к себе, как разукрашенная порочная девка… Оруро… Оруро…
Сенон Омонте купил в магазине Гердеса кожаные гетры, переметные сумы, несколько коробок сардин, шарф, шляпу, непромокаемое пончо, перочинный нож (все это его брат Хосе-Пепе уступил ему по своей цене) и на третий день после происшествия, ранним утром уселся на мула и с погонщиками каравана, везущего резину, отправился в Оруро.
Взошло солнце, и Тунари, голубая гора с белой шапкой на вершине, увидела, как он едет вдоль ее склонов, а вокруг волнуется море зеленой листвы и распевают январские птицы.
III
В этом году (1575), исследуя богатейшую жилу рудника «Сентено» и углубляя одну из его шахт, в ста сорока эстадо [18] от поверхности земли нашли статую ростом в одну и три четверти вары [19] , отлитую из различных металлов. Лицо ее было прекрасно, хотя глаза почти не выделялись, и сделано оно было из серебряного блеска; тело до пояса — из светлой красной руды; руки — из разных сплавов; ног у нее не было, и, начиная от пояса, она становилась все уже, заканчиваясь острым зубцом; эта часть вся была из черного серебра.
На Боливийском нагорье земля раскинулась широко, словно небо. Вдали от океана, вдали от всего мира начинаются они, и небо и земля, — на высоте четырех тысяч метров над уровнем моря и идут дальше, за линию горизонта, теряясь в безграничном пространстве, где волнистая пампа переходит в нескончаемое нагромождение вершин и сливается с необъятным голубым простором.
Земля, поднимаясь к небу бесчисленными ступенями, вздымается, низвергается, снова идет вверх, проваливается, собирается в складки, создает стада гор, — и все не может достичь горизонта. А там, по всему боливийскому Западу, раскинулись в дикой геологической наготе Кордильеры, словно земля другой планеты, соединенная с нагорьем силой притяжения, дождями и ветром, но хранящая в своих космических громадах безмолвное воспоминание о далеких породивших ее звездах.