Выбрать главу

Сеньора Антония выступает рядом с ним. — Ее живые глаза жадно следят за привлекающими ее внимание диковинами; она непрерывно вертит головой из стороны в сторону, и так же непрерывно работает ее язык, комментируя все увиденное.

Впереди шагает няня с малюткой, а рядом, схватившись за руки, — двое старшеньких, которые выглядят уж очень смуглыми на этом белокожем бульваре. В группе туристов не хватает только Сесилии, чье непонятное поведение было единственным темным пятном, омрачавшим безоблачную радость всего семейства в Европе.

В недобрый час взбрело на ум донье Антонии взять с собой в Париж свою любимицу Сесилию, индианку из Сикасики, прислуживавшую ей в Оруро.

— Всегда я не доверяла слугам-иностранцам, а теперь эта индейская девчонка здесь иностранка, — так определила донья Антония несовместимость индианки и цивилизованного мира.

С тех пор как у Сесилии отняли индейскую одежду и обрядили в европейский костюм, ее природа взбунтовалась, и бунт выразился в упрямом отказе от всего. Она ничего не говорила, ничего не хотела делать. Еще на пароходе, в каюте второго класса, она едва не умерла с голоду, отказываясь выйти к столу и принять услуги лакеев. Когда супругам Омонте об этом доложили, донья Антония вынуждена была сама приносить ей в каюту сандвичи и пирожки.

Сесилия, одетая по-европейски, выглядела страшилищем. Сбитая с толку, перепуганная, она молча озиралась вокруг и боялась хоть на минуту отпустить от себя детей, особенно младшую, Антуку, к которой испытывала материнскую привязанность.

В большом доме на Елисейских полях европейские слуги потешались над ней, а она не выходила из своей комнаты, где развела страшную грязь, и целыми днями сидела на полу, не произнося ни слова. Оживала она, только когда ей поручали малютку. Краска заливала ее смуглое лицо, и она носила девочку на руках по просторной спальне или по саду, где, предвещая весну, наливались бурые почки.

Раз как-то донья Антония вытащила ее покататься с детьми в экипаже, чтобы она немного «развлеклась». Они собирались подняться на Эйфелеву башню, и тут-то последовал решительный отказ Сесилии. С билетами в руках, под водительством кучера, они направились к лифту, но Сесилия уперлась и не желала сдвинуться с места.

— Что с тобой? Ты не хочешь посмотреть оттуда, сверху?

— Нет, хозяйка. Ни за что, — отвечала Сесилия, опустив голову и прижав подбородок к груди. Кругом стали собираться любопытные. Донья Антония, вся красная от стыда, боясь оставить служанку одну, должна была вернуться домой и там, позаботившись, чтобы никто их не видел, затолкала ее в комнату.

— Дура индейская, и для этого нарядили тебя в хорошее платье? Так и останешься на всю жизнь индианкой. Надевай свои грязные юбки!

Она снова вместе с детьми села в ландо, и кучер-испанец повез их. Деревья, сверкающие витрины, толпа, весна — все радовало глаз. Дети кричали от восторга и поминутно останавливали экипаж, упрашивая мать купить что-нибудь. Они проехали по Рю-де-ла-Пэ, где она купила часы, и немало времени провели в магазине «Бон Марше», обращаясь за советами к кучеру. Домой они вернулись нагруженные пакетами. Вскрывая их, чтобы показать покупки мужу, донья Антония развивала весьма оптимистическую теорию цен:

— Вот ожерелье от «Буда» — двенадцать тысяч франков. А это корсет из «Бон Марше»— двадцать франков. Как дешево, правда? В Боливии за все заплатишь вдвое, больше чем вдвое.

— И все-таки надо быть осторожной, — заметил Омонте, почесывая затылок. — Все они тут воры.

— Что правда, то правда, — подтвердил кучер, притащивший из экипажа остальные покупки.

— Вы ведь испанец, не так ли?

— Чистокровный испанец, мадам.

— Я тоже… Я — дочь испанца.

И она дала ему на чай, словно кучеру наемной кареты.

Слава о миллионах Омонте привлекла к особняку, снятому на Елисейских полях, бразильского плантатора, в чьих руках, похожих на лапы орангутанга, кофейные зерна превращались в бриллианты; семью доктора Итурбуру, аргентинского скотовода, чьи стада так густо покрывали пампу, что казалось, будто она поросла не травой, а рогами; кубинского сахаропромышленника, который хвалился, что, скачи он верхом хоть двадцать четыре часа, все равно не объедет все свои шелестящие тростниковые плантации; и венесуэльского генерала, который любил рассказывать, как у себя на родине он всегда вместе с саблей носил на поясе мешочек с золотом, чтобы бросать монеты барабанщикам во время веселых местных празднеств (никогда, впрочем, не вспоминая об этих повадках в парижских кабаре).

Вместе с ними появились и кое-какие мнимые боливийские богачи, которые жили в Париже в скромных пансионах, в театры ходили на галерку и обедали в дешевых ресторанах, чем вызывали презрение. некоего настоящего боливийского миллионера, который возомнил себя британцем и обучал своих детей в Оксфорде.

Один из боливийцев, живущих в Париже, дон Панталеон Уркульо, человек с черными бровями и седой шевелюрой, подчеркивающей моложавость его гладкого лица, всегда щеголявший в белых гетрах и кремовом жилете, оказался другом этого миллионера, о чем случайно узнал Омонте, когда пожелал как-то пригласить Уркульо на ужин.

— Очень сожалею, сеньор Омонте, — ответил ему Уркульо, — но именно на этот вечер я приглашен в оперу, в ложу дона Феликса Авелино Арамайо[35]. Он редко приезжает в Париж и на этот раз… никак не могу его покинуть.

Через несколько дней Уркульо принял приглашение Омонте в дорогой ресторан на улице Риволи. На обеде присутствовали еще несколько боливийцев с супругами.

Уркульо язвительно критиковал боливийскую дипломатическую миссию во Франции. В прошлом он был секретарем посольства.

— Теперь, — сказал он, — наше посольство похоже на лавку в квартале Сан-Роке. О, в те времена, когда послом был Аргандонья!..

Вежливые, вышколенные лакеи, изысканное меню, оркестр, тонкие вина, декольтированные женщины, мужчины с крахмальной грудью. Сеньор Омонте удовлетворенно рыгнул и поковырял в зубах. Появился счет, и он вынул бумажник одновременно с Уркульо.

— Вы собираетесь заплатить? — иронически спросил Омонте.

— Нет, если хотите вы…

— Сколько?

— Trois cents quarante cinq francs, monsieur[36].

— Что?

Омонте взял счет и принялся изучать его. Потом вытащил три билета по сто франков и один в пятьдесят и подал лакею. Сдачу он оставил на чай, ничего к ней не добавив. Омонте и не заметил, какую презрительную гримасу скорчил лакей, но тут вмешался Уркульо.

— Позвольте, раз уж я достал бумажник…

И он положил на поднос бумажку в пятьдесят франков.

Лакей просиял, но Омонте нахмурился.

— Ну-ка, постойте, — пробормотал он своим хриплым голосом и, вытащив пятисотенную ассигнацию, протянул ее лакею.?

Все вышли на улицу. Уркульо незаметно задержал Омонте.

— Простите меня, мой уважаемый соотечественник, но в Париже вы новичок… Здесь очень требовательны насчет чаевых. В чаевых — тайна французского воодушевления. Однако преподносить этому бездельнику такой подарок тоже было незачем.

Весь особняк, его сервизы, хрусталь и челядь были в полной боевой готовности к интимному ленчу, который устраивали супруги Омонте, пригласив на угощение «по-боливийски» сеньоров Солорсано и Антекера с супругами, одинокую родственницу доктора Итурбуру и венесуэльского генерала.

Бурная деятельность началась с самого утра. Донья Антония при помощи Сесилии стряпала на кухне креольские блюда, щедро приправляя их привезенным из Боливии индейским перцем. Ей не терпелось похвалиться своим роскошным дезабилье, и под предлогом, что собрались только «свои», она надела его для приема гостей, а в ушах, на шее и на пальцах так и сверкали бриллианты.

вернуться

35

Этот кабальеро, отец миллионера-горнопромышленника дона Карлоса В. Арамайо, был сыном одного из пионеров боливийской промышленности— Авелино Арамайо, который с похвальной честностью заявил в своих «Воспоминаниях», что до пятнадцати лет был неграмотен и прислуживал погонщикам, присматривая за их мулами. Это гордое признание не приведено в аристократической биографии, которую сочинил Адольфо Коста дю Рельс для дона Феликса Авелино, — очевидно, оно показалось ему недостаточно «изысканным». (Прим, автора.)

вернуться

36

Триста сорок пять франков, мосье (франц.).