Мои конечности с каждой минутой холодели всё сильнее, и казалось, будто в помещении не плюс двадцать, а все минус десять. Что именно должно было происходить с пятикровками дальше никто из присутствующих не знал, что, как по мне, пугало еще больше, чем, если бы мы наверняка знали о том, что нас непременно вздернут.
Пока я блуждала в своём затуманившимся подсознании, доктор вышел из-за стола и объявил о том, что Церемония Очищения закончена, и чистые могут быть свободны. Когда входная дверь распахнулась, и толпа молодых людей ринулась наружу, я вздрогнула, вспомнив о том, что через дорогу от здания Администрации сейчас стоит и ожидает меня Эльфрик, с куропаткой в вещевом мешке за плечом, которую мы хотели обменять на яблочный пирог.
Мои родители погибли от эпидемии холеры, когда мне было пять лет, но я до сих пор ясно помню каждого из них. Моя мама была голубоглазой блондинкой с каре в виде шара и с милой, широкой улыбкой. Отец же был высоким брюнетом с красивой россыпью морщинок вокруг сияющих, темно-синих глаз. Еще в детстве я поняла, как сильно на него похожа.
Во время разбушевавшейся эпидемии тела погибших вывозили за пределы Кантона и сжигали в общем костре, но об этом я узнала лишь спустя несколько лет, когда однажды поинтересовалась у Эльфрика, почему у моих родителей нет могилы. В моей детской памяти настолько мощно застрял жуткий запах горелой плоти, стоявший над Кантоном несколько недель подряд, что я до сих пор вспоминаю о днях эпидемии с дрожью, хотя в том возрасте совершенно и не понимала, что именно происходит.
Эльфрик был младшим братом моего отца. Он был высоким брюнетом с голубыми глазами и такой же россыпью тонких морщинок у глаз, как и у папы. А еще у него была невероятно добрая улыбка. На момент смерти моих родителей Эльфрику едва исполнилось восемнадцать лет, и больше родственников у меня не было. Да и Эльфрика я толком не знала. Он жил отдельно от нас, в бараке стекольного завода, на котором с тринадцати лет работал подмастерьем и уже в пятнадцать умудрился заполучить должность стеклодува.
До сих пор помню, как познакомилась с ним. На следующий день после того, как родителей отправили в карантинный лазарет, Эльфрик пришел к нам домой и накормил меня подгоревшей пшенной кашей. На вкус она оказалась просто ужасной, но я была настолько голодна, что съела её всю до последнего зернышка.
Перед восемнадцатилетним парнем встал выбор: взять опеку над хилой девчонкой, которая может откинуться в ближайшую зиму от морозов или в последующую весну от голода, либо отдать ребенка в приют, в котором шансы на выживание до совершеннолетия клонились к нулевой отметке. В случае опекунства Эльфрик автоматически становился владельцем отцовского дома и терял место в бараке, вместе с лучшей работой во всем Кантоне, так как на стекольном заводе могли работать только те люди, у которых нет частной собственности, и которые нуждаются в крыше над головой, коей являлся барак. Положение было практически безвыходным, и любой бы на месте Эльфрика отдал обузу в переполненный приют на верную смерть, оставив за собой отличное рабочее место, неплохую зарплату и перспективы на безоблачную жизнь, насколько она в принципе могла быть безоблачной в Кантоне-А. Но Эльфрик так не поступил. Он отказался от одного из лучших рабочих мест в Кантоне, приличного заработка и ежемесячного пайка лишь для того, чтобы попытаться меня выходить. Я прекрасно помню себя в тот период своей жизни — доходяга на двух тонких ножках, которые еле передвигались, заплетаясь между собой при ходьбе. На пороге стояла зима, которая наверняка прикончила бы меня, даже если бы мои родители были бы живы, но Эльфрик умудрился выбороть моё право на жизнь. Он поставил всё на моё выживание — обратной дороги на завод не существовало, а приличного заработка во всем Кантоне больше было не найти. Ему предстояло не только бороться за мою жизнь, ему предстояло бороться и за свою, так как желудки одинаково урчали у нас обоих и мерзли мы с одинаковой скоростью.