Выбрать главу

— Пожалуйста, вина, самого-самого…

— Нет вина, остались бифштексы и томатный сок, — слышу я грубый голос.

Сотканный воображением образ гаснет, превращается во что-то бесформенное, неопределенное. «Это, наверное, старуха», — думаю я с сожалением и вслушиваюсь в такт стучащих колес.

В голову лезут странные мысли. А почему колеса не разбиваются о бесконечные стыки рельсов? Почему на столе вместо знакомых бокалов чугунные болванки, изъеденные раковинами?

Седьмой вагон… тринадцать вагонов… поезд опаздывает… Как много странного и непонятного…

Медвежья Лапа

«Старики» уезжали 7 июня. Мундиры с надраенными пуговицами, возбуждение, обмен адресами — все подчеркивало торжественность, усиливало эмоциональность, щекотало нервы. Те, кто постарше, затаив нетерпение, особенно ждали их отъезда. Еще бы! С уходом «стариков» сразу же для них вступали в силу неписанные законы, с которыми не мог справиться даже гроза солдата — старшина, применяющий в своем обиходе только апробированные бесконечной службой фразы: «Если положено, то как положено, не положено — значит, не положено. И чтоб порядочек был!»

Я тоже становился «стариком». Уже салаги перетаскивали мою постель с верхнего яруса коек на низ, кто-то услужливо отбраковывал матрац, напоминающий больше местность для маневров, чем принадлежность для сна. Все было хорошо, но я не радовался. Вместе со «стариками» уезжал и он, мой лучший армейский друг.

Как жаль, что я расстался с ним резко, холодно, очень холодно…

Сбросив груз стандартной работы, наспех освежившись, с наброшенным на плечо полотенцем я выходил из умывальной. И вдруг — какая неожиданность! Передо мной появилась фигура в мундире. Он был почти неузнаваем, так как я его никогда раньше не видел в мундире.

— Здравствуй, Смирнов! — возбужденным голосом проговорил он.

Я остановился, ощущая теплое прикосновение руки.

— Здравствуй.

Идиотская сухость в моем голосе потрясла его. Кажется, он был похож на девушку, которой ответили на первое в жизни признание в любви зевотой.

— Я уезжаю… навсегда… понимаешь?..

В его голосе появилось для меня что-то незнакомое и странное. Он не осознавал, не хотел осознать, что мы расстаемся с ним просто так и навсегда.

— Прощай, — чужим голосом сообщил я. Откуда появилась во мне эта дурацкая отчужденность, я не знаю. Неужели я набрался от него во время совместной службы?

— Но мы же земляки…

Он чего-то ждал. И это был его последний козырь. Здесь, среди чужих голосов и речи, слово «земляк» звучало как святыня, приобретало новый смысл, становилось влагой в безводной пустыне. Он знал это. Знал это и я. Но ему было проще, он уезжал к себе, в свой город, в свой дом, где каждый кирпич напоминал детство, каждая улица — твоя, ты — свой. Я же оставался. Оставался среди витрин, среди чужой красоты, которую приятно наблюдать на экране телевизора, сидя в домашнем кресле, но не через окно казармы.

Я его прозвал Медвежья Лапа. Он так и не привык к своему прозвищу, несмотря на то, что оно идеально подходило ему, остроугольному, неотшлифованному и неуклюжему.

Лапа был собран из разнородных кусков, которые не подчинялись друг другу, не слушались его и были связаны между собой механически. Левая рука постоянно находилась в кармане, правая свободно болталась, не находя себе места. Она была совершенно лишней, это сразу же бросалось в глаза. Зашей ему карман — и тогда две руки-аппендиксы не найдут места у своего хозяина.

Но вы бы посмотрели на эти «аппендиксы» во время игры на пианино. Здесь Медвежья Лапа состоял только из рук, которым он был подчинен весь, полностью, без остатка. Необыкновенное зрелище! Руки его в это время были произведениями искусства. Но вся беда состояла в том, что за игрой Лапу застать было невозможно. В присутствии других он никогда не садился за инструмент. Тайком, иногда даже ночью, так, чтобы никто не знал, никто не видел, даже я, он проникал в музвзвод и там наслаждался собственной игрой. Один, без свидетелей. Я даже не предполагал, что у него, кроме высшего образования, есть еще и музыкальное. Об этом мне однажды сообщил один латыш, высокий, худощавый, всегда с гримасой скепсиса на лице и совершенно неразговорчивый. Так вот, этот латыш однажды, в процессе выпивки, поведал мне причину его странности. Когда-то, неизвестно при каких обстоятельствах, Медвежья Лапа сказал отцу, что не возьмется ни за один музыкальный инструмент. Но он мог бы вообще не играть, раз уж такой хозяин слова. А если играл тайком от отца, ничто не мешало ему с таким же успехом играть здесь, в армии, и в присутствии других — отца рядом с ним не было.