Он снова погрузился в волшебный сон. Он не желал просыпаться. Он знал, через некоторое время сон прервется. И навсегда. Если бы все это можно было сделать явью! Но эти проклятые уши, это вытянутое лицо с кривыми губами…
Томилин почти незаметно отстранился от блондинки, осторожно убрал руку. Встал и, прячась за пассажирами, торопливо прошел к выходу. Он боялся, что блондинка обнаружит его некрасивые уши. Ему так не хотелось этого…
— А-ай-яй-яй… Что ты говоришь? — услышал он женский голос.
— Эта самая, — перешел почти на шепот другой женский голос, — с распущенными, как у росомахи, волосами. И с дитем. Вон там, возле Харитона сидит.
— Говоришь, не расписывались?
— Не расписывались. Уговорили ее. Посватался этот нижинер и жил у них два месяца, пока что-то строили. А потом утек к своей жене.
— Что ты говоришь, Василиса!
— Истинный бог, правда. Такой молодой, представительный. А как ее мать бежала за ним по селу! Перед людьми клялся… И как в воду…
— А она?
— Она даже не вышла из хаты.
Голоса помолчали.
— Бессты-ы-дница, — услышал он снова знакомый голос.
— Бесстыдница, — согласился другой знакомый голос.
Скрипящая дверь открылась, потом закрылась. Автобус тронулся.
Томилин посмотрел в окно, туда, где сидела блондинка. Их взгляды неожиданно встретились. Она улыбнулась. Милой обворожительной улыбкой. «Неужели это мне?» — растерялся Томилин.
Облако пыли вздыбилось и поползло за автобусом. Томилин неподвижно стоял на обочине и пытался сообразить: «Неужели она улыбалась мне? Неужели мне?..»
На вокзале
Не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?.. Лицемер! Вынь прежде бревно из твоего глаза и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего.
Мф. VII.
«Свободное время надо планировать рационально», — отметил про себя Блюмов, протискиваясь к сидящей недалеко от него женщине.
Среди каштановых волос проступало ухо, необыкновенно гладкое, с желтоватым оттенком, настолько нежное, что, вглядываясь в него, можно было различить подсвечиваемые солнцем капилляры. Мягкий изгиб белой шеи приятно щекотал нервы, и казалось, что и лицо должно быть обязательно красивым, чистым, женственным. Блюмов хотел завязать с мимолетной попутчицей непринужденный разговор, но она никак не могла понять его желания, а может, и не хотела понимать. Женщина неподвижно смотрела в окно и не замечала стоящую рядом с ней фигуру, слегка склоненную в ее сторону.
«На меня не обращают внимания, — с сожалением думал Блюмов, — а зря».
Когда Вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая…
Репродуктор пробубнил название остановки, и Блюмов направился к выходу. Лакированные туфли прошлись по белым полосам асфальта, рука привычным движением опустила в пасть пятак, прижав обрезиненные клешни, и увлекаемая общим потокам фигура поплыла к поездам.
Нарастающий шум, ноги — стройные, полные, тощие, молодые, увядающие, силуэты кабелей и сегменты тюбингов, скользящие по лицам, сумерки на мгновение, вспышки света за темными окнами, мрамор колонн, что-то резко толкающее вперед, привычная перестановка одних, сумасшедшая толкотня других, скрип резиновых поручней, дверь и еще дверь, такая же массивная и раскачивающаяся, и снова толпа, беспорядочная, нацеленная на вокзал.
Блюмову не в диковинку столичные вокзалы с тысячами озабоченных лиц. Здесь вытянутые от груза руки перетаскивают бесчисленные чемоданы, тюки, корзины, тряпки, рухлядь.
«На вокзале всего можно ожидать, — наблюдая за суетой, думал Блюмов. — А на перроне спокойнее. Странно, почему другие это не понимают». И он направился к перрону — молодой, полный сил и энергии, с маленькой черной бородкой, придающей интеллигентность и даже претензию на ученость.