— Обогреться бы. Окоченел совсем… Продрог до печенки… Из Юровичей… — произнес он, когда кто-то подошел к окну.
В хате долго молчали, и Евхим с беспокойством подумал, что могут и не открыть. Как тогда быть? «Не откроют по своей охоте, так откроют по приказу», — пригрозил в мыслях и вдруг почувствовал, как он голоден. Встрепенулся, услышал, как брякнула щеколда, как осторожно зашаркали в потемках шаги, Евхим узнал: Ганнины шаги. Взвизгнул засов.
Евхим порывисто, одним махом вскочил на крыльцо. Очутился на крыльце как раз в тот момент, когда открылась дверь и в темном проеме возникла молчаливая фигура. Он с ходу, весь подавшись вперед, остановился перед ней почти вплотную. Сразу узнал, она, Ганна, не ошибся, услышав шаги в сенях. Серый отблеск от снега высвечивал бледное спокойное лицо, которое казалось мраморным.
— Поздно как!.. — сказала, сдерживая зевоту.
Она почти не изменилась. Тот же под козырьком небрежно накинутого на голову платка чистый открытый лоб, без единой — при этом свете — морщинки, те же яркие строгие глаза, которые в полумраке казались еще глубже. Эти глаза, которые когда-то сводили его с ума и которые он потом ненавидел, как ненавидел и все в ней, смотрели на него равнодушно, будто на чужого, незнакомого. Она или не разглядела его или не узнала.
Евхима спокойствие это разозлило.
— Что, не узнаешь? — просипел он.
Ганна испуганно отшатнулась, будто наткнулась на гадюку. Евхим сразу заметил, как лицо ее исказилось в страхе, в ужасе. Она невольно отступила на шаг, в сени, как бы остерегаясь удара. Евхиму показалось, что Ганна хочет спрятаться, закрыть побыстрее дверь. И он мгновенно ринулся вслед.
— Погоди!
Сильной рукой схватился за щеколду, стараясь удержать дверь, не дать ей закрыться. Но Ганна, видимо, и не думала закрывать — отпрянула от страха, от неожиданности.
— Веди в хату! — приказал строго. Нетерпеливо толкнул ее. Он держался нарочито грубо, подгонял, желая принудить слушаться во всем, и Ганна подчинилась, покорно, как обреченная, пошла в хату. Евхим следовал за ней, идя уже, велел Цацуре запереть дверь на засов. — Занавесь окна! — тем же властным голосом просипел он.
Он был тут не гость, хозяин был, муж, в праве и власти которого не могло возникнуть сомнений.
В темноте чей-то немолодой женский голос испуганно вскрикнул:
— Ой!.. Кто тут?!
Ему, этому голосу, никто не ответил, да и не было, наверное, необходимости, чувствовалось, что женщина, которая спрашивала, уже догадалась. И действительно в следующий момент мачеха, Евхим сразу узнал ее, промолвила:
— Евхим?!
В голосе Евхим уловил теперь другую нотку: мачеха, как могла, старалась скрыть страх, пыталась показать если не радость, то дружелюбие, удовлетворение тем, что пришел. Засуетилась, зашуршала одеждой.
— Я зараз… Я зараз, Евхимко…
Евхим усмотрел корец на лавке возле дверей, зачерпнул из ведра воды, обливаясь, жадно припал к ней, утерев рукавом бороду, присел к столу. Сидел неподвижно, горбясь, пока Ганнина мачеха суетливо завешивала окна. Только когда старуха стала дрожащими руками зажигать коптилку, по-волчьи тяжело повел головой, в темном, колеблющемся свете увидел Ганну, что стояла у печи. Она еще вся горела, не могла никак успокоиться, тревожные глаза глядели на него, не скрывая ужаса.
Евхим хотел улыбнуться, вышла не улыбка — гримаса.
— Что, не ждала?
Она не сказала ничего.
— Думала, сгинул?.. А я нет! Живой!
Он будто мстил тем, что живет, будто угрожал тем, что жить будет. Но она снова промолчала. Евхим заметил, что Цацура неловко мнется у порога.
— Садись! Будь как дома!
Цацура опустился на лавку. Евхим, положив обрез около себя, еще не очень послушными с холода пальцами расстегнул ватник.
— Дай поесть, старая! — бросил он.
Мачеха, которая уже доставала хлеб с полочки, засуетилась бодрей.
— Зараз… Зараз… Евхимко…
Она торопливо положила каравай хлеба на стол, сбегала в сени, принесла обливную миску с огурцами и капустой.
— Вот. А я тем временем яичню, — приговаривала она, усердствуя у печи. — Яичек сколько напасла. Будто знала… Вдруг, думаю, гость какой заявится. И на тебе, как в воду глядела… А за сало прости. Кабанчика годовать думали, да неудалый попался. Прирезали вот…
Евхим, жадно жуя отломанную грязными руками краюшку хлеба, перебил:
— А погреться нету?
— Ой! Забыла! Сдурела! — она кинулась к сундуку, достала черную, с широким горлом бутылку. — Слеза! Огонь!..
— Давай!
Он сам налил себе, наливая, заметил, что самогонки в бутылке мало, и укоризненно посмотрел на старую, но не сказал ничего, выпил одним махом, дал бутылку Цацуре. Под крепкими зубами жалобно треснул огурец. Евхим ел, хватая, точно боялся не успеть, не насытиться.