Когда молчание слишком затянулось, он дотронулся до острого Максимова колена и спросил:
— Мамку хоть помнишь?
— Трошки помню, а больше — по фотокарточкам. У тетки Проси остались.
— Угу, так… Вот что, сынок, на улице, видно, про нее всякое трепали, так ты меньше верь. Люди разные: одни — со зла наговорят, другим лишь бы языки почесать, а толком никто ничего не знает. И я не знаю. Так что не слухай.
— Я и не слухаю.
— Вот и добре. Вот и молодец. Оно, видишь, один недослышит, другой переврет. А что они знают? Хотя бы про меня. Ничего не знают. И с дедом Евдокимом вышло… Этот Евдоким был штучка еще та! Тебе, скажем, говорили, что он моих батьков, деда и бабку твою, и старшего брата в Сибирь упек? Ага, не говорили, тут у них рот на замке. Так вот, вся семья там и сгинула. Хлопец ты взрослый, буду — начистоту. Я не ангел и крылышек себе на лопатки не приклеиваю. Однако что мое — не отказываюсь, но и лишнего брать не хочу. Евдокиму я мстил. Понимаешь, мстил, и не больше. Многие помнят, как он в коллективизацию выкаблучивался, голь перекатная. Мы в ту пору жили в достатке, потому что работали, спины не разгибая. Он же на мандолине дринькал. А как подвернулась возможность на чужом поживиться, тут тебе Евдоким и высунулся. Давняя это история, еще до революции наши семьи враждовали из-за куска земли. Такие дела, сын.
Захар ничего не выдумывал, так оно и было насчет вражды с Евдокимом. Он лишь кое о чем умалчивал, недоговаривал: о кабанчике, о том, что месть оказалась вынужденной, по существу, случайной. Но об этом родному сыну не скажешь.
— Такие вот дела, — повторил он. — На мамкиной могиле бываешь?
— На радуницу был.
— Как там, ухожено?
— Да. С теткой Просей подправили. И Ксения Антиповна с Артемом приезжали…
— Его, значит, Артемом зовут. Я и забыл. Похож на своего батьку, на Савелия. Вылитый. А Ксения что, одна или замужем?
— Замужем.
— Что ж поделаешь, — вздохнул Захар, — жить-то надо. Одни умирают, другие остаются. Вона клен — стоит себе сотню лет как ни в чем не бывало. А сколько тут пронеслось!..
— Дерево, что ему, — отозвался глухо Максим.
Он произнес это с таким видом, дескать, мы-то люди — не деревья, и Захар, готовый было сказать о Капитолине, осекся, окончательно уверившись, что сын его вполне взрослый человек.
Они посидели еще, Захар выкурил вторую папиросу, но здесь, под кленом, так и не решился заговорить о своих планах на женитьбу. Только по дороге, подходя к Метелице, не выдержал:
— Я вот что надумал… Понимаешь, мужикам одним хозяйствовать — только гроши переводить. И опять-таки приготовить там, постирать… В общем, решили мы с теткой Капитолиной сойтись. Ты как?
— А что я, — пожал плечами Максим. — Дело ваше.
— Ну все-таки… Ты как с ее хлопцами?
— Нормально.
— Значит, ты не против?
— Глядите сами, что у меня спрашивать.
— Ну добре, добре. А ты подумай насчет Гомеля. Чего ж нам порознь… — Он замялся, сбавил шаг. — Мне тут к Василькову заглянуть надо. Ты иди.
Максим направился улицей, а Захар свернул на стежку и заторопился задами дворов.
7
Без малого восемь лет ждал Тимофей этого часа. И вот этот час настал. Он стоял у зеленого станционного навеса и озирался по сторонам, выглядывая сельчан-попутчиков. Так хотелось увидеть кого-нибудь из своих, поговорить по дороге, расспросить обо всем. За две версты пути столько узнать можно и — сразу, не изнывая от нетерпения, которое все нарастало, вызывая томительный зуд в теле. И чем ближе к дому — тем сильней.
Но никого из метелицких с поезда не было. Даже школьников. Сегодня первое июня, значит, начались экзамены, и они готовятся дома. А может быть, в Липовке открыли десятилетку, в Ново-Белицу уже не ездят? Нет, вряд ли. Прося написала бы.
Тимофей еще раз окинул взглядом пустую платформу, поглядел в хвост удаляющегося поезда и зашагал по дороге. С утра тут прошел несильный дождик, и ступать по мягкой влажной земле было приятно и радостно. Деревянный протез его не стучал, как на городском асфальте, будто сигнал «посторонись», — бесшумно опускался на податливую землю, оставляя на ней круглые вмятины. По бокам дороги в обе стороны нескончаемой гладью простирались поля, а над ними розовым колесом повисло закатное солнце; зеленые сочные стебли жита вытянулись уже выше колена и шевелились будто живые от легкого ветерка, перешептываясь весело и безмятежно. Впереди, на взгорке, виднелась Метелица, чуть в стороне от нее — детдом, за которым лежало болото, густо поросшее камышом.
Вдыхая полной грудью полузабытые запахи полей, придорожных трав и земли самой, Тимофей переполнялся радостью и умилением от встречи с исконно родным, знакомым до каждого бугорка, до каждой ложбинки местом. Он шагал вольно, распахнув ворот сорочки, не чувствуя натертой культи, словно показывал себя всему вокруг — житу, дороге, травам, одинокому клену в поле: глядите, это я, Тимофей Лапицкий, домой вернулся. Проходя узкий мосток через ручей, пересыхающий обычно к середине лета, остановился на минутку с тем же чувством: вот он я, цел и невредим. А ты все бежишь, не пересох еще? Ну беги, беги, а я иду. Домой иду.
Ничего вокруг не изменилось, все на своих местах, все как и прежде, разве что бегущие напрямик через поле столбы электролинии были внове. Прося писала об электричестве в Метелице, и тогда Тимофей порадовался за своих сельчан — это означало, что послевоенную разруху преодолели. Радовался он и сейчас, глядя на прогнутые нити проводов, облюбованные стайками острохвостых ласточек.
Так и вошел в Метелицу. Вошел и не узнал деревни. Если поля и окрестности ее оставались без перемен, то сама улица изменилась по сравнению с сорок пятым, стала похожа на довоенную. Последний раз он ее видел в белых срубах, обгорелых стволах верб, с торчащими трубами печей на пепелищах, с разбросанной вокруг строительной щепой. Теперь же Метелица выглядела обжитой и успокоенной от века, словно тут и не бушевала война, не полыхали пожарища. У заборов и палисадников, как встарь, копошились куры, хрюкали свиньи, почесывая о плетни свои задубелые от грязи бока, взлаивали собаки в подворотнях, на штабелях бревен, что-то не поделив, колготила детвора, и по всей улице, то там, то здесь, были разбросаны коровьи лепехи.
Никого из взрослых он не встретил: время предвечернее — одни еще не вернулись, другие хлопотали по дому. Завалинки начнут обсиживать часа через три, в начале сумерек, перед приходом метелицкого стада. Детвору же он не знал — послевоенная, — и его не знали, хотя и здоровались по-деревенскому.
Тимофей торопился, высматривая старую отцовскую хату, и все внутри у него было напряжено до предела. Дома ли Прося и Анютка? Какие они теперь, сильно ли изменились? Он бы ускорил шаг, мигом проскочил оставшуюся сотню метров, но тяжелая деревянная нога его припечатывалась к земле, словно к магниту, не давая разогнаться.
Но вот наконец знакомый палисадник, размашистый, весь в цвету, единственный уцелевший в войну сиреневый куст, а рядом, у калитки, тонкая фигура молодого хлопца, выглядывающего из-под руки навстречу косым лучам клонящегося к горизонту солнца.
«Максим, точно. Кому еще быть?» — подумал Тимофей взволнованно. Не успел он ступить и десяти шагов, как на улицу выбежала Прося, заметила его и рванулась навстречу — простоволосая, босиком, как была, видно, на кухне, занимаясь стряпней.
Она подбежала к Тимофею, остановилась на мгновение, будто наткнувшись на препятствие, и тут же кинулась на шею, едва не сбив его с ног, расплакалась навзрыд.
— Ну что ты, успокойся, — забормотал Тимофей, гладя жену по волосам. — Вернулся вот, цел, как видишь. Пойдем к дому.
— Щас я, щас… Ох, Тима… Заждалась… Дай хоть гляну… — выдавливала Прося каждое слово через всхлип, не отрывая мокрого лица от его щеки. — Щас я… Вот и все, пойдем. — Она потерлась о рубашку, вытирая слезы, и отстранилась, забегала блестящими глазами.