— Пошли, пошли, вон люди начинают выглядывать.
— Ай, люди… Чего они мне.
— Все-таки…
— Во-во, «все-таки» — не больше.
Они направились к дому, не находя слов от волнения, радостные оба, счастливые, взбудораженные долгожданной встречей. У калитки их поджидал Максим, переминаясь с ноги на ногу и с любопытством поглядывая исподлобья. Тощая фигура его кособочилась, будто ему было неловко за свое присутствие.
— Ну, здравствуй, Максим!
— Здравствуйте, — ответил тот смущенно, и Тимофей уловил в его голосе настороженность, робость; отметил это вскользь, но особого значения не придал.
— Вытянулся, брат, совсем молодой человек.
— Растут, Тима. Ой, растут, — зачастила Прося. — Анюту и не узнаешь — невеста.
— Ее нету?
— Завтра приедет. Суббота завтра, она всегда на воскресенье является. Максим, Дружка привязал? Псина злющий, еще цапнет.
— А Валет что ж?
— Подох Валет, давно уже. Как батька помер, так он ни есть, ни пить… На пятые сутки и подох. Ну, да чегой-то мы не о том. Пошли в хату.
В отцовском дворе ничего не переменилось: высокая яблоня у окна, приземистый плетень, отгораживающий сад, поветь с дровами в углу, хлев, собачья будка, даже корыто с водой стояло все на том же месте, под плетнем, а над ним, на растопыренных обрубках лозы, торчали кверху донышками оранжевые глиняные кувшины. Достаточно было одного взгляда, чтобы все это восстановилось в памяти, стало привычным, обыденным, словно отлучался он из дома на день-два, а не на долгих восемь лет. Тимофей с жадностью втянул носом терпкий запах деревенского двора, поднялся по скрипучим ступенькам и, очутившись в трехстене, с облегчением, шумно вздохнул — наконец-то дома! Сколько раз он рисовал в воображении, как переступит порог родной хаты, оглядится — что переменилось в обстановке? — и по давней привычке сядет к столу у окна, выходящего в сад, передохнуть с дороги, остудить разогретую от ходьбы культю. Самые приятные это были минуты.
Он так и сделал: поставил чемоданчик на лавку, повесил на гвоздь картуз и присел на старую, сделанную еще отцовскими руками табуретку, блаженно вытянув протез. Прося умостилась напротив, еще раз оглядела его в упор быстрым взглядом и, не в силах удержать свою радость, широко заулыбалась.
— Ты что?
— Смешной ты стриженый.
— А-а… — Тимофей провел по трехнедельному «ежику» ладошкой и улыбнулся. — Ничего, к сентябрю отрастут, а пока что в картузе похожу.
— Кажись, полысел?
— Есть немного.
— Оно и лучше.
— Это почему?
— Солидней.
Он рассмеялся — весело, легко, как не смеялся уже много лет. Даже удивился сам себе: значит, еще не усохло в нем человеческое веселье и беззаботность.
— А ты ничего выглядишь, — посерьезнела Прося. — Разве что постарел чуток. Я тут измаялась от думок разных. Вона Захар возвернулся — кожа да кости. А был мужичиной!
— Вернулся? — переспросил Тимофей, машинально оглядываясь и отыскивая Максима. Теперь ему стала понятна его настороженность. Положение у хлопца не из легких.
— Ты Максима?.. — догадалась Прося, перехватив его взгляд. — Во дворе он, мешать не хочет. Чуткий хлопец, прямо на удивление. — Она вздохнула и потупилась. — Жалко мне его, Тима, за родного стал. А тут Захар, чтоб ему пусто, в Гомеле обосновался, забрать к себе хочет. Прямо не знаю…
— А Максим как?
— Ко мне привык, да тебя, видно, опасается. Дите же тут ни при чем. А, Тим? — спросила она вкрадчиво.
— Да-да, конечно, — поспешил успокоить ее Тимофей. — Пусть сам решает, скажи ему. И я поговорю.
— А Захар же покаянным пришел, дескать, виноватый, простите-извините. Прикидывается, паскудник, думается мне.
— Пусть его, — покривился Тимофей от неприятных воспоминаний. — Не хочу я о нем…
— А и то! — спохватилась Прося. — Во баба-дура завела патефон. Поговорим еще, потом. На стол готовить надо, гляди — и гости заявятся. Ты передохни да переодевайся в чистое. В шкафу там, в светелке.
— Какие гости?
— Ну-у, Яков-председатель, Елена Павловна — она теперь заведующей в школе, может, еще кто. К вечеру все прознают. Яков уж точно прибежит. Я так думаю: надо бы пригласить, чтоб им ловчее было. Максим сбегает. А Ксюша в воскресенье приедет. У Максима завтра экзамен, свидится с Артемом — в одном классе они — передаст. Познакомишься с мужиком ее, с Демидом… я писала тебе. Пьянчуга он, видать, не будет у них жизни. Ну, так посылать Максима?
— Пошли, — кивнул Тимофей и уточнил: — К Якову и Елене Павловне, больше ни к кому не надо. Не хочу шума.
Он видел, что жена обеспокоена будущим отношением сельчан к нему, вернувшемуся из заключения, но умалчивала, боясь огорчить своими сомнениями, и был благодарен за ее тактичность. Сам он старался не думать об этом, однако такие мысли не однажды приходили к нему, будоража воображение неприятными картинами. Все-таки он отбывал наказание, злых языков тут не избежать. В добром отношении Якова Илина Тимофей не сомневался, а вот другие…
Прося отослала Максима и принялась хлопотать у печи, обсказывая все метелицкие перемены, которых накопилось превеликое множество: одни умерли, другие переехали на новое место, третьи повырастали и поженились, — а Тимофей, заметив в зеркале отросшую за дорогу рыжую щетину (от ежедневного бритья он давно отвык), правил на оселке отцовскую бритву, с тихим удовольствием поглядывая на жену. Все такая же несуетливая, степенная, но проворная в работе, она, казалось, нисколько не постарела, разве что слегка ссутулилась, округлилась и обвисла в теле, да узелок волос на затылке уменьшился до кулака. Ее чуть напевный говор, полная фигура, плавные, точно рассчитанные движения создавали атмосферу домовитости, уюта, укрепляли чувство уверенности в себе и незыблемости заведенного от века размеренного уклада жизни. Он понимал, что незыблемость эта кажущаяся, ненадежная, в любую минуту по воле случая или по неразумности людской все может рухнуть, перевернуться кверху дном, как уже случалось, но хотелось верить в лучшее, продлить состояние душевной уравновешенности и покоя.
Брился он долго, наслаждаясь приятным скольжением хорошо наведенной бритвы и радуясь от одной только мысли, что никуда не надо торопиться, что теперь он сам себе хозяин. Сейчас бы еще в баньку сходить, похлестать себя березовым веником, понежиться, поразмякнуть на полке́. Кажется, большего удовольствия и не придумаешь.
— Банька наша не захирела? — спросил Тимофей.
— В полной исправности. Я вот управлюсь тут и истоплю. — Прося сверкнула глазами, весело заулыбалась. — Потру тебе спинку, попарю. Давно мылся?
— Да сегодня вряд ли удастся — засидимся дотемна.
— А хоть бы и до ночи. В бане теперь электричество, Максим провел, так что можно в любое время.
— Сам и провел?
— Ага, сам все. Таки смышленый хлопец! Истоплю баньку, у меня там все заготовлено — и дрова, и водица.
Тимофей поднял голову, любуясь свисающим с потолка стеклянным кругляшом, и почувствовал непреодолимое желание включить свет — какой он в старой отцовской хате, прокопченной за долгие годы гарью керосиновой лампы? Прося будто прочитала его мысли — щелкнула выключателем.
— Каково, а? — спросила горделиво. — И на керосин не надо тратиться.
— Не дождался батя, — погрустнел Тимофей. — А как он радовался первым столбам перед войной! Помнишь белые столбы вдоль улицы? Свеженькие, пахнущие сосной…
— Помню, кто ж не помнит.
— К зиме сорокового собирались провести.
— Много чего собирались.
— Да, много… Как он умер? — спросил неожиданно для Проси и для себя самого.
— В ночь, я спала уже. Ксюша расскажет… Ты побрился, давай солью́, — перевела она разговор на другое, не желая его омрачать воспоминаниями. — Ага, вон и Максим идет…
Тимофей ополоснулся над треногой и переоделся в выходное, с удовольствием отметив, что костюм и рубашка тщательно отутюжены. Значит, ждала Прося, готовилась к встрече, верила в его освобождение, хотя он не писал ей и сам не был уверен, что раньше срока вырвется на волю, потому что амнистия касалась в первую очередь и в основном уголовников. В ожидании гостей посидел еще немного у стола, поглядывая то на снующую по трехстену жену, то в окно, на отцветающий сад, и, ощущая безудержную потребность двигаться, вышел во двор. Пес тут же оскалился, натянул цепь, залился гулким лаем.