Выбрать главу

— А того, что еще год назад не жаловались. Так? Ну то-то… Хорошо, Ксюша, если люди жаловаться начали, значит, конец их близок…

— Чей конец?

— Да таких вот безуправных, как начальник твой.

— Ну-у, сказал… Наш Челышев сам кому хочешь концы наведет.

— Ничего, до поры. Скоро многое переменится, помяни мое слово. Уже начало меняться, только ты не замечаешь.

— Дай-то бог, коли так, — сказала Ксюша и, поглядев вперед, вздохнула с облегчением: — Ну вот, считай, добрались.

Дорога пошла вверх, на взгорок, на котором и покоилось метелицкое кладбище. Засаженное тополями и сиренью, оно высилось тенистой рощицей среди полей, привлекая к себе взгляды прохожих. Видно, крепко заботились предки о загробной жизни, если выбрали для него самое сухое и удобное место в округе. В любую непогоду здесь можно было пройти, не замарав ботинок, в любую жару отыскать прохладу. Первые лучи утреннего солнца и последние закатного касались кладбищенского взгорка, словно приветствуя сначала усопших и прощаясь с ними с последними; самый легкий ветерок залетал сюда, давал дыхание тополям, трогал листву, как податливые струны невидимого инструмента, рождая чуть слышную плавную музыку. Кладбище было заметно издалека, и вид его всегда приносил успокоение, напоминая каждому о кратковременности, быстротечности как радостей земных, так и обид.

Тимофей с Ксюшей прошли к могилкам родителей и остановились у двух одинаковых холмиков с одинаковыми же, синего цвета крестами. У изголовья, за крестами, будто объединяя две могилы, кудлатился размашистый куст сирени, отяжелевший от крупных гроздьев раскрывшихся цветков. Холмики аккуратно подправлены, очищены от прошлогодних листьев, от бурьяна, и свежая густая трава мягким ковром расстилалась на них. Сестра, конечно, позаботилась. И кресты, видно, и лавочку обновила в этом году. Молодец, не забывает родителей.

Солнечные лучи, пробиваясь через листву, небольшими пятнами освещали землю у ног, два холмика, кресты, таблички с цифрами, выписанными на них масляными красками. На материнской: 1875–1936, на отцовской: 1871–1946. Слабый ветерок шевелил листву дерева, и солнечные пятна передвигались, плясали, будто живые.

Рядом с этими родными Тимофею холмиками, отделенные узкой межой-стежкой, горбатились другие: ухоженные, с выкрашенными крестами и пирамидами, по новому обычаю, в огородных, окультуренных цветах, с фотографиями, и старые, запущенные, забытые — едва приметные бугорки, укутанные буйным разнотравьем. Что верно — то верно: всякая могила травой порастает. Сколько лет этим бугоркам и кто под ними покоится, неизвестно, однако их не срывали, хотя на кладбище становилось тесно. Да и у кого поднимется рука срыть могилу, в которой, может быть, лежит его предок. Здесь только метелицкие, ведущие свой род от двух-трех, а то и одного (теперь никто не помнит) корня. Чужих на этом кладбище не было, свои, и то не все. Кто считал, сколько метелицких нашло свой конец на чужой земле, особенно в последнюю войну.

«А надо бы сосчитать, — подумалось Тимофею. — Сельсовету и заняться этим делом. Сельсовету и школе». Глядя на безымянные бугорки, он подумал еще, что лет так через тридцать — сорок и родительские могилы порастут травой. Внуки разлетятся — кто досмотрит?

— Не осталось места, — заговорил он будто сам с собой.

— Зачем? — не поняла Ксюша.

— Все мы не вечны. Хотелось бы рядом с батьками.

— Ну-у, загнул, брат. Ранняя у тебя думка.

— Об этом никогда не рано подумать, — усмехнулся грустно Тимофей и поглядел сестре прямо в глаза. — Расскажи о смерти отца. В письмах недоговорки.

— А хорошо умер.

— Как это «хорошо»? — Его смутил такой ответ.

— Спокойно, тихо — как уснул.

Ксюша рассказала, как отец неоднократно ездил в Гомель, и все безрезультатно, грозился до Москвы добраться, а уж до кого, видно, и сам не знал, потом простудился в марте, проболел всю весну, но выдюжил, окреп; как он вернулся в последний раз от следователя, уже после суда над Захаром, на удивление спокойный, равнодушный ко всему и, ничего не рассказав о своей поездке, улегся на лежанку и уже не встал. Больше всего Ксюшу обеспокоила тогда его отрешенность.

— Как подменили деда, — заключила она. — За день перед этим бойким был, шустрил по хате, грозился… Что ему там такое сказать могли?

— Да ничего, видно. Дело не в них, а в нем самом.

— Думаешь, разуверился?

— Кто его знает, может, и так. Но скорее наоборот.

Тимофей помолчал, раздумывая, как бы проще объяснить сестре свои предположения. Он и для себя не мог четко сформулировать всего того, что ворочалось в голове. Может быть, отец понял, что дело не в каком-то одном следователе — тут не ошибка, а нечто иное, не зависящее от воли отдельных людей, — и еще понял он временность зла, и пока это время не истечет, зло не пересилишь, только шею свернешь да навредишь делу. Нет, не мог разувериться отец, не такой он человек, скорее всего, сомневался и тянул до последнего, пока окончательно не уверовал в лучший исход. С этой верой и умер спокойно. Что бы там ни говорили, а люди мудреют, лишь когда судьба покрутит-поломает их добренько. Или же под старость. Отец был склонен мудрствовать и раньше, но Тимофей до поры до времени скептически относился к его рассуждениям. Не до того было, время требовало действий, а не рассуждений. Теперь же он стал замечать за собой отцовскую склонность. Значит, в него, в батьку, пошел.

— Что — наоборот? — напомнила Ксюша, прервав затянувшуюся паузу.

— Понял, что всему есть конец, все преходяще.

— Преходяще? — оживилась она. — Да-да, он говорил, что-то из Библии, да я подумала, бредит. А Левенков знаешь сказал как: устал жить.

— Устал жить? — переспросил Тимофей с интересом.

— Ну да, устал жить.

— Хм, любопытно…

Посидели еще немного, послушали тополиный шепот, пересвист полевых пичуг, и Тимофей, привычно потерев через штанину свою культю, поднялся с лавочки.

— Ну вот и проведали батьков.

Ксюша подобрала с могилы уже прибитую дождем яичную скорлупу, оставшуюся от радуницы, и они неторопливо зашагали к деревне.

9

В городе Захар обжился скоро. Получив документы и прописавшись, устроился на товарную базу грузчиком. Сенька Шульга не соврал, когда говорил, что «тяни-толкай» всегда требуются: взяли без лишних слов и оглядок на прошлое. В бригаде грузчиков подобрались свойские, покладистые ребята, никто в передовики не лез, на пупок особо не брал, но и на других не катался. Это Захару подходило, особенно теперь, когда он хотел быть незаметным. Незаметному легче прожить — это он усвоил твердо.

Все так и складывалось: подходящая работа (все же не от гудка до гудка, как на заводе), в ста метрах от нее — пивная бочка, в десяти минутах ходьбы — квартирка с отдельным входом, почти как своя. Захар уже прикидывал откупить со временем у одинокой хозяйки-старухи половину дома. А не откупить, так «унаследовать». Бабка немощная, того и гляди, отойдет через годик-другой. Кому дом, государству? На кой ему эта развалюха! Потом (Капитолина прознала), есть закон, по которому сдаваемое жилье переходит в собственность нанимателя после выплаты его стоимости. Годика за два как раз квартирных и набежит, лишь бы к этому времени старуха их не выгнала. Ну да Капитолина нашла к хозяйке ключик, и живут они теперь чуть ли не по-родственному.

На работе Захар ни с кем близкой дружбы не заводил, но и не сторонился своих бригадников, на вопросы же любопытных по поводу отсидки в лагере отмалчивался. Подступились раз, подступились другой и оставили в покое, так и не узнав истинной причины его осуждения. Разузнавать же специально ни у кого особой нужды не было; мало ли кто и за что сидел.

Больше других проявлял внимание к Захару Сенька Шульга. Еще с первого дня принялся обхаживать его, заговаривая о том, о сем, приглашая на пиво, на чарку, однажды напросился в гости, познакомился с Капитолиной и понравился ей своей веселостью и деловой хваткой. Связи у него были самые обширные: от барышников до заведующих баз и директоров ресторанов. Захар сразу понял: неспроста Сенька увивается вокруг него. И не ошибся. Как-то в обед, уже в разгар лета, он завязал с ним откровенный разговор.