Когда учитель вышел, Чеснокову стало жаль его. По-хорошему жаль, чисто по-человечески. Намаялся мужик, настрадался не за понюшку табака. Сейчас он нисколько не сомневался в невиновности Лапицкого. Но это сейчас. А тогда, в сорок пятом, кто мог сказать с уверенностью, что по навету, по стечению обстоятельств забрали человека, а не за его черные дела. Да и попробуй скажи, порассуждай о милосердии, о любви к ближнему. Любить человека — не значит гладить его по головке и прощать всякие пакости. Это в сорок пятом знали твердо.
Жалость к учителю увеличивалась еще и от сознания (а может быть, главным образом от сознания), что на его месте мог оказаться сам он, Чесноков. Почему бы и нет? Вполне вероятно, никто не застрахован. Нет, никто. Вон какие люди кувыркались со своих кресел!
Принялся было рассуждать о превратностях судьбы, но тут вошел Иван Семенович, и мысль его спуталась, переключилась на другое, забылась.
Забылся и хромой учитель.
11
В райком Челышева вызвали спустя неделю после проверки завода. Никакого особого значения этому он не придал: сколько таких проверок было на его веку, и не упомнишь. Беспокоиться не о чем. Главное — план завод выполняет, а уж как это делается — забота его, директора, а не секретаря. Правда, что за штучка этот новый секретарь Кравчук, еще неизвестно. Говорят, молодой, напористый… Это подходяще, таких Челышев уважает, с напористыми только и можно что-то сделать. Ничего, со старым секретарем, Иваном Даниловичем, он заседал в президиумах чуть ли не рядышком и с новым будет заседать.
Челышев знал, что на него есть жалобы в райком, но не тревожился, лишь наполнялся злостью. Распустились за последнее время, жалобы, видишь ли, строчить начали. И кто жалуется-то? Лодыри, бездельники, прогульщики, которых не только матом крыть — под суд отдавать надо. На то он и начальник, чтобы крепко держать узду. Пустяки, мелочи, это даже хорошо, что секретарь вызвал. Давно пора познакомиться, а заодно и узнать, что там за грамотеи завелись на заводе. Он им, этим грамотеям, завтра покажет кузькину мать.
Явился Челышев к десяти, как и было назначено. В приемной стучала на машинке Валечка Петровна, всегда приветливая, спокойная блондинка с завитушками на висках. До того спокойная и уравновешенная, что казалось, настроение у нее никогда не меняется. И хотя ей давно уже перевалило за тридцать, все называли ее по-свойски: кто интимно, кто снисходительно, кто заискивающе. Лет пять назад ее называли просто Валечкой, теперь же стали прибавлять отчество. Так и получилось — Валечка Петровна.
Никого из посетителей в приемной не было, и это удивило Челышева. Десять утра, самое бойкое время, и никакой толчеи. При Иване Даниловиче в это время постоянно толпился народ, встречались знакомые, обменивались новостями. Живо и непринужденно было в приемной.
— Добрый день, Валечка Петровна, — поздоровался Челышев и повесил свой летний белый картуз на круглую вешалку у входа. — Давненько я у вас тут не бывал. Как живется-можется?
— Живем, Онисим Ефимович, живем, — улыбнулась Валечка Петровна, прекратив стучать по круглым пуговицам «Олимпии». — Присядьте, еще без трех минут. Он сейчас освободится.
— Ну! — удивился Челышев. — Какие точности.
— У нас теперь так, — улыбнулась она снова.
«Ишь, — подумал Челышев неприязненно, — быстро же ты, девка, перестроилась на другого».
— Ну и как он, новый-то, в духе сегодня?
— А он всегда в духе.
— Хм! Интересно.
Через минуту от секретаря вышел незнакомый посетитель. Валечка Петровна заглянула в кабинет, пропустила Челышева и прихлопнула за ним дверь.
Навстречу поднялся из-за стола Кравчук, подтянутый, крепкий мужчина лет сорока, в хорошо отутюженном, но каком-то нестрогом, в клеточку, костюме, с таким же пестрым галстуком. Иван Данилович не позволял себе «театральных» галстуков.
— Челышев? Онисим Ефимович? Здравствуйте, — протянул руку секретарь. — Вот и познакомимся поближе. — Он указал ему на стул и сам вернулся на прежнее место. — Как здоровье?
— Какое здоровье в мои годы, Андрей Владимирович! Скриплю помалу.
— Да-да, понимаю, устали. Годы — не шутка. Сколько вам?
— Пятьдесят девять скоро, — ответил Челышев и насторожился, досадуя за необдуманно высказанную жалобу на годы. При чем тут его здоровье и годы? Куда гнет Кравчук?
— На покой не тянет?
Вот и ясно, куда гнет. Не ожидал Челышев такого начала разговора — слишком уж откровенное предложение подумать о пенсии. Ну нет, шалишь, завода он никому не отдаст.
Челышев шевельнул усами и произнес хмуро, стараясь придать своим словам как можно больше строгости:
— Такие, как я, на покой не уходят.
— Почему же?
— Такие падают на ходу.
Хотел сказать естественно, по-деловому, но прозвучало с пафосом. Он это понял по дрогнувшим в едва приметной улыбке губам Кравчука и разозлился. Разозлился на себя за то, что сразу же, с первых слов, стал ошибаться перед молодым, по существу, не оперившимся еще секретарем, и на него — за самонадеянную ухмылку. Вон ты какой, новый секретарь, круто забираешь, не по годам, не по заслугам.
— А какая в том необходимость — падать на ходу?
— Необходимость?
— Ну да. Что заставляет?
— Моя партийная совесть заставляет, — проворчал Челышев, окончательно поняв, что общий язык с секретарем найти будет нелегко.
— Да-да, партийная совесть… — произнес Кравчук задумчиво, щурясь и сверля Челышева своими блестящими глазами. — Только смотря как ее понимать. Тут мне доложили о результатах проверки вашего завода…
— А зачем она понадобилась? Наши показатели известны.
— Жалоб много, Онисим Ефимович. Жалоб на вас.
— Ах, жа-алоб, — протянул Челышев скептически и доверительно поглядел в глаза секретарю, дескать, мы-то с вами знаем цену этим жалобам. Однако тот не принял его доверительности, отвел глаза в сторону. — И кто эти обиженные? Лодыри, конечно, и разгильдяи?
— Люди, товарищ Челышев. Рабочие люди.
Стало ясно, что секретарь не назовет имен жалобщиков. Это означало недоверие к нему, к директору. Так он понял. С Иваном Даниловичем было по-другому. Он сначала выслушивал руководителя, а затем только его подчиненных. Этот же заходит с другой стороны. Обидно, оскорбительно заходит.
— Я в партии с шестнадцатого года, — жестко произнес Челышев и метнул колкий взгляд на секретаря, недвусмысленно давая понять, что он в те времена еще барахтался в пеленках. — Я около трех десятков лет руковожу предприятиями. И мне не верят?
— Откуда вы взяли, что не верят, — невозмутимо пожал плечами Кравчук. — Просто есть служебный этикет или, если хотите, правило, при котором руководитель не должен знать тех, кто на него жалуется. Неужели это для вас новость?
— Нет, не новость. Только этикеты хороши на балах, а не в серьезном деле.
— Не скажите, не скажите, — улыбнулся секретарь. — Практика ложной доверительности порочна. Глубоко порочна и закоренела. Надо изживать.
«Эка замахнулся! Красиво говоришь, красиво одеваешься, и зубки ровные, красивые — надолго ли хватит?» — подумал Челышев и спросил:
— Так в каких смертных грехах меня обвиняют жалобщики? — Он умышленно повторил это слово — «жалобщики».
— Во многих, — посерьезнел Кравчук и стал перечислять, загибая пальцы на руке: — В нарушении финансовой дисциплины, закона о восьмичасовом рабочем дне — я имею в виду манипуляции с гудками, — в игнорировании своих подчиненных, нетерпимо грубом отношении к людям, в зажиме — опять-таки незаконном — частного строительства, ну и так далее. Вы сами знаете не хуже меня, в чем вас можно обвинить. Одним словом — в стиле руководства. — Он резко распрямил согнутые пальцы. — Да, кстати, вы что же, действительно носите с собой милицейский свисток? И что это там у вас за карьер, в котором запрещено купаться и удить рыбу всем, кроме вас?
Челышев выругался про себя и полез в карман за папиросами. С Иваном Даниловичем он привык держаться на одной ноге, не собирался менять этой привычки и с новым секретарем, тем более что секретарь-то ему в сыновья годится. Неторопливо закурил, обдумывая ответ, затянулся дымком. Оказывается, проверяли не только завод, но и его. Все вынюхали, все отметили, каждую пустяковину. Вот именно, пустяковину, мелочь.