Не успел Савелий поравняться с Захаровым двором, дорогу ему перегородила Полина с коромыслом в руке и двумя порожними ведрами.
— Стой, Данилович, с порожним перейду! — Полина стрельнула в Савелия игривым взглядом. — Аль не боишьси?
— Поздно мне бояться. Давно перешли, — ответил он и остановился.
Полина стояла перед ним, повязанная цветным платком, в валенках, в коротком кожушке нараспашку, будто и не замечала мороза. Плотная телом, румяная, она улыбалась с бабьей откровенностью и вызовом: что, не хороша?
— Гляди-ка, лихой мужик! — Она подступила вплотную, так, что слышно стало ее шумное дыхание. — Коли так, зашел бы грубку поглядеть, чегой-то задымила. Мужика ить в хате не стало, а без грубки — бррр как зябко! Чарку поднесу. Не горилка — огниво! — Она передернула плечами и улыбнулась.
— В другой раз как-нибудь, — отказался Савелий, чуть отстраняясь от напирающей грудью Полины.
— Ну, ладно, авансом угощу. Больно ж хороша горилка! — не отступала она.
— Не употребляю я этого дела. — Он улыбнулся. — Вишь, ослаб. Ксюша говорит, иссох — на просвет видать.
— И-и-и! — протянула Полина. — Много твоя Ксюша понимает. Сухой мужик всегда жилистый! — Она так весело расхохоталась, что забренчали ведра.
— Эх, баба! — вздохнул Савелий. — Скользкая твоя стежка.
Полина вдруг переменилась в лице: улыбка исчезла, губы перекосились в злобе, взгляд стал колючим и дерзким. Все это произошло в доли секунды. Она приблизилась к Савелию и процедила сквозь зубы:
— А мне о Захаре легко слухать всякое? Хорошо твоей Ксюше с мужиком под боком, а мне теперя что же?.. Глянуть бы на нее, как бы ты вот так, как Захар… — Она прервалась, нервно шевеля губами и раздувая ноздри.
— Может, слухи? — спросил он.
— Кабы слухи. — Она на минуту присмирела, потом снова зло зашептала: — В чистенькие метишь? А твоя стежка далече от моей?
Давно ждал Савелий попрека от людей. Боялся, хотел верить, что не услышит подобных слов, и ждал. Вот и дождался!
Видно, Савелий побледнел, потому что Полина отшатнулась, поглядела на него и залепетала:
— Прости, Савелий, я не хотела. Сам довел… По бабьей дурости. Слышь, Савелий, ты куда? Погодь!
Савелий уже шагал по узкой стежке вдоль плетней, хрустя снегом как хромовыми сапогами. Этот хруст с каждым шагом подгонял его: скорей, скорей! Казалось, есть что-то очень важное в том, если придет к Тимофею минутой раньше.
Увидев Савелия, Тимофей понял, что тянуть дальше нельзя, и пообещал свести его с Маковским.
У Савелия немного отлегло от сердца, но вопрос Полины: «А твоя стежка далече от моей?» — стоял в ушах постоянно. С ним он ложился спать, с ним вставал и целый день, чем бы ни занимался, с кем бы ни разговаривал, слышал злой шепот. Три дня не выходил из дому, а в субботу заставил себя выйти и потоптаться перед двором Гаврилки, показаться старосте на глаза. На всякий случай предупредил Ксюшу и деда Антипа, чтоб говорили в голос: пошел в соседнюю деревню по гостям.
Дождавшись ночи, Савелий заторопился к условленному месту, к старой горбатой сосне на краю леса. И тут его охватила робость. Как-то встретит его старый товарищ Григорий Маковский? Неужто не поймет, каково ему сидеть в Метелице? Не может такого быть. С Григорием они знакомы еще с конца двадцатых годов по комсомольской работе, хотя и жили в разных деревнях, потом уже в Метелице трудились рука об руку. Да знает его Маковский как облупленного, и никаких сомнений быть не может.
Стежка в лесу была хорошо укатана полозьями санок, утоптана ногами мужиков и баб. Каждый день ходили сюда за сушняком, за дровами. К ночи мороз начал сдавать, тучи затянули месяц, и стало темно, как в подвале. Запушил мягкий снежок, застилая и без того чуть приметную стежку.
Не успел Савелий подойти к сосне, раздался девичий голос:
— Савелий Данилович?
— Я, Люба, я, — отозвался он и увидел перед собой вынырнувшую как из-под земли Любу.
Одета она была просто и легко: в стеганой фуфайке, в шапке-ушанке, обута в бурки. Савелий узнал ее больше по голосу — в темноте лица не разглядеть.
— Давно поджидаешь? — спросил он.
— Толечки пришла. — Люба помолчала. — И остыть не успела.
— Уморилась? Не близко, поди.
— Я привычная, Савелий Данилович. Через пару часиков будем на месте. Идемте.
Она повернулась и пошла в лес по невидимой, известной только ей одной стежке. Савелий двинулся следом, ступая наугад по слабо утоптанному снегу. Минут десять шли молча. Савелий не находил о чем говорить. Об отряде он знал кое-что от Тимофея, а расспрашивать подробней у Любы неловко, ведь все равно ничего толкового не скажет. Не может сказать. Зачем смущать девку? Заговорить о семье Любиной — опять не то. Наконец, чтобы только нарушить молчание, спросил:
— Как там Григорий?
— Григорий Иванович? — тут же отозвалась Люба. — А что ж, хорошо.
Она как будто только и ждала вопроса, разговорилась по-бабьи без умолку.
Голос у Любы молодой, бойкий, хотя и сиплый от постоянных ветров, от частой и долгой ходьбы по морозу. Шагала она быстро, Савелий еле поспевал. И вдруг он подумал: как же эта девка, считай, девчушка еще, не боится ходить в такие ночи? Ему, мужику, и то не по себе от темноты непроглядной, от мертво застывшего леса.
Савелий знал, что Люба женихалась с Мишкой Ермоленко и, по всему, любила его первой девичьей любовью. Каково же ей теперь? Мишка нацепил полицейскую повязку, Люба — партизанка и выполняет, пожалуй, самое опасное дело, она — связная. Надела фуфайку, бурки, спрятала девичью красоту. А кто в Метелице не заглядывался на Любу, гордую, неприступную девку, когда она вышагивала по деревне в ситцевом платье в горошек, закинув длинные косы на грудь! Женатые мужики и те вздыхали: «Эх, девка, опоздала родиться!» А над Гаврилкой подшучивали: «Не твоя дочка, Гаврилка. Не твоя. Удружил тебе кто-то, посочувствовал». Гаврилка весело щерился и горделиво отвечал: «На моей фамилии — моя! Ставь чарку да веди свою бабу — и тебе удружу такую ж. Мы энто могем даже очень запросто».
Шутили над Гаврилкой не без оснований, выделялась Люба во всем его роду, как василек в бурьяне.
— Ты, Люба, с оружием? — спросил Савелий.
— А как же! — ответила Люба с гордостью, потом добавила, как бы извиняясь: — Волков страсть как развелось.
— И не боишься ходить?
— Поначалу боялась.
— А теперь?
Люба помолчала с минуту и сказала со смешком:
— Теперь я песни пою. Старинные…
— Чего вдруг старинные? — удивился Савелий.
— Под старинные думается хорошо. Поешь потихоньку — и видится всякое: то луг зеленый, то аисты на болоте. Вот «Посею гурочки» как запою — прямо запах грядок в нос ударяет и огурец хрумтит на зубах. А «Стенька Разин»… Это ж целое кино. Стенька, здоровый такой, белобрысый, пригожий, выходит с княжной на руках. А княжна черненькая, худенькая, глаза большущие и пугливые… — Люба вздохнула и спохватилась: — Да что это я вам, Савелий Данилович. Ой, заговорилась! Вы уж не смейтесь.
— Ничего, Люба, это хорошо.
За разговорами прошли большую часть пути. Чем ближе подходили к месту, тем сильнее охватывала Савелия смутная тревога. Еще вчера он прямо рвался в отряд, еле дождался ночи, а теперь был рад оттянуть встречу с Маковским. Хотел увидеть Григория и робел. Надежда на Маковского еще жила в Савелии. Беспричинно, неоправданно, но жила. Он представления не имел о том, что может сделать командир отряда, какой выход найти. Здраво рассудить, так невозможно что-либо придумать. А вдруг? Этим «вдруг» жил Савелий и боялся, что никакого «вдруг» не будет.