Что же происходит вокруг? Не понять. Казалось, все привычное, близкое, с чем он сроднился накрепко, неразделимо, менялось, рушилось прямо у него на глазах. Рушилось в считанные минуты, и не было никакой возможности воспрепятствовать этому. Он и раньше замечал перемену в настроении людей — перемену, чуждую ему, неприемлемую, — но особо не тревожился, считая это мелким, не заслуживающим серьезного внимания. И замечал-то вскользь, между делом, на мелочи не оставалось времени. Он работал, что называется, тянул план. И что же получилось? Пока он занимался делом, за его спиной шла какая-то другая жизнь, появились новые люди, и один из них — вот он, в пестром галстучке. Появились жалобщики и потакающие им. Вернее, наоборот: без вторых невозможны были бы первые. А в результате для него, для Челышева, — персональное дело, бюро.
Не верилось, не хотелось верить в возможность «персонального дела». Но это было так. И если бюро состоится и примет решение, отменить его будет очень трудно, почти невозможно. Другое дело — повлиять на секретаря, в конце концов, поставить его на место до заседания.
У Челышева появилась слабая надежда.
— Когда бюро? — спросил он, чувствуя, что молчание затянулось слишком долго.
— Завтра в десять.
— За-автра… — выдохнул Челышев и сник, затянулся остатком папиросы.
Все предусмотрел секретарь, ничего не скажешь. Жаловаться поздно.
Из райкома Челышев буквально выбежал, забыв свой белый картуз в приемной. На крыльце его догнала Валечка Петровна.
— Онисим Ефимович, что же вы… — Она протянула картуз и спросила: — Андрей Владимирович вас предупредил, что завтра к десяти?
— Да-да, конечно. Спасибо. Жара, понимаешь, забыл… До свидания.
Он торопливо двинул по тротуару, не в состоянии прийти в себя, сосредоточиться. Злости к секретарю уже не было, она удивительно быстро — только вышел на улицу — улетучилась, осталась растерянность, непонимание происшедшего. Обрывчатые мысли его перескакивали с одного на другое и не могли остановиться на чем-то определенном.
Куда сейчас?.. Ах да, к базару, в двенадцать его будет ждать машина. Еще вчера наказал шоферу Николе, чтобы ждал у базара. Загрузился в пекарне хлебом и ждал. Но сейчас одиннадцать. Он взглянул на вывеску промтоварного магазина и зашел. Степанида велела… Да, но что она велела купить? Что-то для дома — то ли полотенце банное, то ли мочалку.
Оглядев прилавки с разложенными товарами, он вышел на улицу, направился к следующему магазину, потолкался там и, не вспомнив, что же ему велела купить Степанида, сплюнул в сердцах, зашагал к базару.
Заводская машина уже стояла в тени тополя.
— Давно ждешь? — спросил он Николу.
— Минут пять.
— Угу, так… Поехали, значит.
Никола нажал на стартер, пожужжал динамой, но машина не завелась, и он, чертыхнувшись скорее по привычке, поскольку заводил из кабины раз на десятый, выскочил с полуметровой рукояткой.
— Онисим Ефимович, — попросил уже от передка, — подкачайте газком.
— Вечно у тебя… — проворчал Челышев тоже по привычке и протянул ногу к нужной педали.
Никола крутнул два-три раза, запустил наконец мотор, прыгнул на сиденье, и они тронулись с места, свернули на пыльную дорогу боковой узенькой улочки. Строения Ново-Белицы кончались метрах в семистах за базаром — езды всего ничего, и в голове у Челышева за это время не успело проясниться, он только чувствовал, что едет не в ту сторону, делает не то, вернее, ничего не делает, не предпринимает. Но когда они пересекли железнодорожные пути и стали выезжать на сосновский шлях, он вдруг спохватился:
— Стой!
Шофер остановил машину и вопросительно взглянул на своего директора.
— Поворачивай, — приказал Челышев.
— Забыли чего в райкоме?
— Нечего там забывать. Поворачивай.
Никола, привыкший к резким переменам в челышевских решениях, безропотно развернул машину.
— А куда поедем?
— В Гомель.
— В Го-омель?
— Ты что, оглох? — взорвался Челышев. — В Гомель! Давай рули.
Он понимал недоумение шофера — машина была загружена хлебом, его ждала Маруся Палагина, ждали все в Сосновке. После обеда бабы, как обычно, соберутся у магазина…
«Невелики бары, понимаешь! К вечеру вернемся, — подумал он с неприязнью и пробудившейся вдруг злостью к тем, поджидающим свежий хлеб. — Языкастыми стали, вот пускай и почешут…»
Челышев еще не решил, куда именно в Гомель, к кому ехать, знал только, что ехать надо. И как это он так быстро поддался Кравчуку, этому выскочке? А ведь поддался, сник в последний момент. Ну нет, шалишь, секретарь, Челышев и не таким рога обламывал. Его знают и помнят заслуги — трудовые и революционные. И революционные, черт возьми! Это не красивое словцо, это его кровное и святое. Заводчане не случайно прозвали Каторжанином.
Но куда ехать, в управление? Однако оно никакого влияния на райком не окажет, да и управляющий не тот человек, чтобы осмелиться на конфликт. У того нос по ветру. А ветер нынче повернулся, дует наперекор, в лицо Челышеву, засыпая ему глаза колким песком. Нет, в управлении делать нечего, надо прямо в обком. В обком, и никуда больше. Кравчук — либерал, это ясно, с этим и ехать.
Челышев принял решение — и на душе у него полегчало. Теперь есть, по крайней мере, какая-то определенность, есть цель. Вот что главное — цель есть. А с ней все проще и яснее. Цель — это единственное, ради чего стоит действовать. Да и жить, в конечном счете.
«Жить без оправданий средств целями, — вспомнил он слова Кравчука. — Слюнтяйство! Если поминутно оглядываться на эти самые средства, то и на шаг не продвинешься. То нельзя, это невозможно… Ну и тыр-мыр, и завязнешь в сердобольности, как в сладком тягучем меду. Нет, Кравчук, это жизнь парниковая, с канарейками на ветках, там и о средствах можно пощебетать. Вот именно, щебетать и прохаживаться, а не идти, шагать… К цели, да-да, к той же самой цели шагать, понимаешь!»
Убеждения Челышева были непреклонны, потому он и решил ехать именно в обком. Жаль только, что Петра Григорьевича в Минск перевели, с ним они знакомы лично, к нему и на прием можно было попасть вне очереди — время не терпит. Ну да что поделаешь, заведующий промышленным отделом тоже имеет влияние и власть, лишь бы захотел вмешаться. Человек он осторожный, сплеча рубить не умеет и не любит «давить» на райкомовцев. Это хуже.
Чем ближе он подъезжал к обкому, тем больше утверждался в своей правоте. И даже улицы городские способствовали этому. Всякий раз, бывая в Гомеле, он пристально всматривался в каждый новый дом, определяя, не его ли кирпич в этих стенах, и, если это было так, наполнялся гордостью за свое дело — значительное, остро необходимое людям. Пустыри помалу исчезали, на них вставали здания, и в каждом — частица его труда, значит, и его самого. Он чувствовал с ними родственную связь, они помогали ему держать завод на должной высоте, а рабочих — в необходимой строгости.
С таким убеждением Челышев и вошел в кабинет Лабудинского — заведующего промышленным отделом. Тот хорошо его знал и принял без лишних формальностей.
— И что вас привело к нам? — спросил Лабудинский. — С райкомом не поладили?
Было ясно, что он в курсе всех дел — и о проверке завода знает, и о предстоящем бюро.
— Я-то поладил, да со мной не хотят. Новая метла, так, что ли, понимать? — сказал Челышев и прокашлялся.
При Лабудинском он обычно не стеснялся в выражениях, и тот никогда не делал замечаний, принимал и грубоватость, и самоуверенный тон. Но сегодня почему-то остался недоволен:
— Для начала, Онисим Ефимович, давайте-ка будем выбирать выражения.
— Ну-у, если так…
— Да-да, так, — подтвердил заведующий. — С материалами, как вы догадываетесь, я знаком. Бюро, конечно, состоится.
— И вы одобряете? — Челышев вскинул бровь и насторожился.
— Как вам сказать, — замялся на мгновение Лабудинский. — Обсуждать работу директоров — право райкома.
— Я не только директор, но и коммунист. Так что давайте напрямую.