Солнечные лучи, пробиваясь через листву, небольшими пятнами освещали землю у ног, два холмика, кресты, таблички с цифрами, выписанными на них масляными красками. На материнской: 1875–1936, на отцовской: 1871–1946. Слабый ветерок шевелил листву дерева, и солнечные пятна передвигались, плясали, будто живые.
Рядом с этими родными Тимофею холмиками, отделенные узкой межой-стежкой, горбатились другие: ухоженные, с выкрашенными крестами и пирамидами, по новому обычаю, в огородных, окультуренных цветах, с фотографиями, и старые, запущенные, забытые — едва приметные бугорки, укутанные буйным разнотравьем. Что верно — то верно: всякая могила травой порастает. Сколько лет этим бугоркам и кто под ними покоится, неизвестно, однако их не срывали, хотя на кладбище становилось тесно. Да и у кого поднимется рука срыть могилу, в которой, может быть, лежит его предок. Здесь только метелицкие, ведущие свой род от двух-трех, а то и одного (теперь никто не помнит) корня. Чужих на этом кладбище не было, свои, и то не все. Кто считал, сколько метелицких нашло свой конец на чужой земле, особенно в последнюю войну.
«А надо бы сосчитать, — подумалось Тимофею. — Сельсовету и заняться этим делом. Сельсовету и школе». Глядя на безымянные бугорки, он подумал еще, что лет так через тридцать — сорок и родительские могилы порастут травой. Внуки разлетятся — кто досмотрит?
— Не осталось места, — заговорил он будто сам с собой.
— Зачем? — не поняла Ксюша.
— Все мы не вечны. Хотелось бы рядом с батьками.
— Ну-у, загнул, брат. Ранняя у тебя думка.
— Об этом никогда не рано подумать, — усмехнулся грустно Тимофей и поглядел сестре прямо в глаза. — Расскажи о смерти отца. В письмах недоговорки.
— А хорошо умер.
— Как это «хорошо»? — Его смутил такой ответ.
— Спокойно, тихо — как уснул.
Ксюша рассказала, как отец неоднократно ездил в Гомель, и все безрезультатно, грозился до Москвы добраться, а уж до кого, видно, и сам не знал, потом простудился в марте, проболел всю весну, но выдюжил, окреп; как он вернулся в последний раз от следователя, уже после суда над Захаром, на удивление спокойный, равнодушный ко всему и, ничего не рассказав о своей поездке, улегся на лежанку и уже не встал. Больше всего Ксюшу обеспокоила тогда его отрешенность.
— Как подменили деда, — заключила она. — За день перед этим бойким был, шустрил по хате, грозился… Что ему там такое сказать могли?
— Да ничего, видно. Дело не в них, а в нем самом.
— Думаешь, разуверился?
— Кто его знает, может, и так. Но скорее наоборот.
Тимофей помолчал, раздумывая, как бы проще объяснить сестре свои предположения. Он и для себя не мог четко сформулировать всего того, что ворочалось в голове. Может быть, отец понял, что дело не в каком-то одном следователе — тут не ошибка, а нечто иное, не зависящее от воли отдельных людей, — и еще понял он временность зла, и пока это время не истечет, зло не пересилишь, только шею свернешь да навредишь делу. Нет, не мог разувериться отец, не такой он человек, скорее всего, сомневался и тянул до последнего, пока окончательно не уверовал в лучший исход. С этой верой и умер спокойно. Что бы там ни говорили, а люди мудреют, лишь когда судьба покрутит-поломает их добренько. Или же под старость. Отец был склонен мудрствовать и раньше, но Тимофей до поры до времени скептически относился к его рассуждениям. Не до того было, время требовало действий, а не рассуждений. Теперь же он стал замечать за собой отцовскую склонность. Значит, в него, в батьку, пошел.
— Что — наоборот? — напомнила Ксюша, прервав затянувшуюся паузу.
— Понял, что всему есть конец, все преходяще.
— Преходяще? — оживилась она. — Да-да, он говорил, что-то из Библии, да я подумала, бредит. А Левенков знаешь сказал как: устал жить.
— Устал жить? — переспросил Тимофей с интересом.
— Ну да, устал жить.
— Хм, любопытно…
Посидели еще немного, послушали тополиный шепот, пересвист полевых пичуг, и Тимофей, привычно потерев через штанину свою культю, поднялся с лавочки.
— Ну вот и проведали батьков.
Ксюша подобрала с могилы уже прибитую дождем яичную скорлупу, оставшуюся от радуницы, и они неторопливо зашагали к деревне.
9
В городе Захар обжился скоро. Получив документы и прописавшись, устроился на товарную базу грузчиком. Сенька Шульга не соврал, когда говорил, что «тяни-толкай» всегда требуются: взяли без лишних слов и оглядок на прошлое. В бригаде грузчиков подобрались свойские, покладистые ребята, никто в передовики не лез, на пупок особо не брал, но и на других не катался. Это Захару подходило, особенно теперь, когда он хотел быть незаметным. Незаметному легче прожить — это он усвоил твердо.