Выбрать главу

Зная наверняка о близкой непогоде и предполагая вернуться домой только вечерним поездом, Тимофей прихватил с собой плащ и теперь, с плащом на руке, в картузе, среди одетых в легкие теннисочки горожан выглядел неуклюже. Смущала и деревянная нога. Он настолько обвыкся с ней, что перестал замечать, и только после разговора с Чесноковым вдруг обратил внимание на неуклюжесть примитивного протеза. Обратил внимание — и застыдился, неожиданно для себя увидев, что не стало в городе громоздких костылей, пустых рукавов и штанин, визжащих колесиками-подшипниками на целый квартал инвалидских тележек-таратаек, грубо сработанных, таких же, как и у него, деревяшек.

В памяти Тимофея еще сохранился Гомель сорок четвертого — сорок пятого годов, весь разоренный, неуютный, с зияющими провалами окон полуразрушенных домов, с грудами кирпича, пустырями пепелищ, с калеками на каждом углу и нищими на вокзале. Тогда не стеснялись инвалидности, многие даже бравировали ей, требуя особого внимания. Находились и такие, кто, надев вылинявшую солдатскую гимнастерку и нарочито выставив красные обрубки рук, ходил по вагонам, взывая пропитым голосом: «Граждане-товарищи! Подайте инвалиду войны! Не пожалейте солдату, проливавшему кровь…» Не просили — требовали, позоря само звание солдата. Было и обидно, и противно видеть это.

Теперь же он не узнавал Гомеля, не узнавал людей — все переменилось. Без него переменилось. Четвертый раз приезжает в обновленный город и не встретил еще ни одного нищего. И это, наверное, хорошо, что люди начали стыдиться своей инвалидности, маскировать ее искусными протезами.

Направляясь второй раз к Чеснокову, Тимофей не был уверен, что тот примет активное участие в его судьбе. Вопрос о восстановлении в партии хоть и задан вскользь, но достаточно красноречив. В такой ситуации не станет Илья Казимирович отдавать категорические распоряжения районо, человек он осторожный. В райкоме же ничего конкретного не обещали. Что там ни говори, Тимофей отсидел восемь лет. Факт остается фактом. Каким вернулся, чего набрался в заключении, — поди угадай.

Так оно и случилось. Чесноков, как и в первый раз, принял его радушно, говорил много, но все пустопорожнее. Да и радушие-то было заметно снисходительным, слова обтекаемые, неискренние. Бодренькая обнадеживающая улыбка, туманные обещания не успокаивали, а только раздражали. Зачем наводить тень на плетень, кому это надо? В конце концов, приятелями они никогда не были, друг другу ничем не обязаны, так что можно и без улыбочек, без обещаний. А то и официально держать себя не хочет, и откровенным не может быть. Так, серединка на половинку.

Это оскорбляло. Тимофей вышел от Чеснокова в подавленном состоянии, с таким чувством, будто прикоснулся к чему-то скользкому, неприятному. Больше всего угнетал не сам отказ, а неуверенность в том, что его правильно поняли. Ведь не должность как таковая нужна ему, не честолюбие и тем более не какая-то выгода привели его к Чеснокову. Назначение на прежнее место именно тем (не больше и не меньше), кем он был до суда, означало для Тимофея восстановление его доброго имени в глазах односельчан. Он знал, что многие не верят ему, смотрят искоса. Ну, отпустили учителя, так и Захара отпустили. Обоих заключенных одинаково и помиловали.

Одинаково! Вот в чем загвоздка.

От одной мысли, что кто-то может подумать так, ему становилось невмоготу. И как он ни внушал себе, что клевета — не пыль дорожная, одним махом не стряхнешь, успокоиться не мог.

После разговора с Чесноковым у Тимофея вязало во рту, как от неспелой груши, и он машинально двинул через улицу, к проходу в тенистый сквер, где торговали газировкой, мороженым. Шагах в пяти от газировщицы, у весов, толпилось полдесятка женщин, принаряженных, подкрашенных, по всему видно, приехавших из района на какое-то совещание. Они громко, чисто по-деревенски, переговаривались, подтрунивали друг над дружкой, весело похохатывали — в общем, вели себя возбужденно и беззаботно, как и положено оторвавшимся от повседневных дел.

— Восемьдесят пять натянуло! — сокрушалась одна из них, привычно ощупывая бока и живот. — Это ж подумать: за год семь кило!

— Меньше мучного надо, Поликарповна. От сдобы все, — заметила другая и, подмигнув, добавила: — А ничего, мужикам нравится.

— Когда бы! Не тот мужик пошел, не то-от…

— Париться надо, девки, — вмешалась третья. — На поло́к да веничком — куда что денется. Во, гляньте, — крутнулась она, выставляя свою фигуру. — И ем что душа пожелает.

Странно было Тимофею слушать этот разговор. Странно и непривычно. Сколько он помнит, полнота для деревенской женщины всегда означала здоровье и достаток. Полноте радовались, гордились полнотой, никому и в голову не приходило — похудеть. Тем более странно это было слышать сейчас, спустя каких-то шесть лет после отмены карточек на хлеб, не говоря уже о голодном послевоенном времени.