— Эх, Танюха, не баба я боле, не-е-е. Была баба, да вся вышла, иссохла на корню! Не человек…
Вечернее небо за окном потемнело, в хате повис тяжелый сумрак. Прогромыхал очередной поезд, некоторое время стояла нудная тишина, потом завыла соседская собака, протяжно, по-волчьи.
— Воет, — нарушила молчание Татьяна, качнув головой, отчего по плечам рассыпались белые взлохмаченные волосы.
— Чью-то смерть почуяла… Накличет, — отозвалась Полина.
— Энтих смертей сичас!.. Ни в грош человек стал. Эх, жизнь! Тоскливо, Поля.
— Хуже, Таня, обрыдло все, мертвечиной пахнет.
— У тебя хоть дите, а я?
Они выпили еще по одной, и Полина стала надевать свой тулупчик.
Во дворе — оттепель. Снег под ногами податливый, мягкий. Редкие облака повисли в небе недвижно, а среди них застыл отливающий желтизной месяц. Тишина кругом, только по-прежнему выла соседская собака, наводя тоску и сонливость. Ставни хат закрыты наглухо, ни огонька, ни возгласа. Кое-где из труб выползал белый дымок, горбатился коромыслом над крышей и прижимался к земле.
Выйдя за поселок, Полина почувствовала, насколько она пьяна. Узкая утоптанная стежка ускользала из-под ног, извивалась змеей, и валенки то и дело зарывались в снег. Ей стало жарко от борьбы с неподатливой стежкой. Расстегнула тулупчик, сняла рукавицы.
— Сынонька, — повторяла Полина, смахивая беспричинные слезы. — Конфетки у меня… Вот сейчас отдохну и принесу тебе. Еще не спишь, видать, с Анюткой гуляешься…
Среди поля, в версте от Метелицы, одиноко рос толстый вековой клен, под ним из крепких горбылей чьи-то заботливые руки смастерили лавочку. В летний зной редко когда пустовала она: то старушка, проходя мимо, присядет, то детвора, налазившись по могучим веткам размашистой кроны, с птичьим щебетом гнездится вокруг.
К этой лавочке и направилась Полина. Смахнула рукавом снег с горбыля и присела, опершись спиной о ствол дерева.
— Хорошо-то как! — пробормотала она. — Теплынь…
Полина закрыла глаза и улыбнулась. Так ей стало вдруг спокойно, так легко, что невольно шевельнулась мысль: «Может, не все еще потеряно? Жить надо… Раскисла… По весне тает все. Солнышко… — Она встрепенулась. — Никак, засыпаю? Сына мой, конфетки…»
Полина хотела нащупать конфеты в кармане, но рука ее едва шевельнулась и лениво притихла на коленке, веки слиплись — не открыть глаз. Она чувствовала тепло своего дыхания на груди и одновременно — покалывание в кончиках пальцев.
«Скорей протрезвею… К сыноньке… Конфетки вот…» — подумала Полина, засыпая.
Некоторое время ей мерещилась весна, тающий снег, теплый парок над полем и грачиная стая, кружащая в небе, но почему-то молча, без обычного оглушительного галдежа.
Потом не стало ничего.
Рано поутру после ночи, проведенной со стрелочником, сорокасемилетним бобылем Григорием Дроздом, рябая Катюха возвращалась домой и нашла Полину под кленом. Узнала по черному, с красными розами платку, на который давно зарилась и не раз уговаривала Полину продать.
Прибежала Катюха в Метелицу и закричала не своим голосом:
— Полина замерзла! Там… замерзла!
Сбежались бабы.
— Где?
— Под кленом!
— Дошасталась!
— Нашла конец. Не приведи господь!
Посудачили, поохали, на том и разошлись.
13
Немцев Ксюша никак не могла понять: что за народ? То — зверье зверьем, то за добрый куш пленных отпускают.
На прошлой неделе Наталья Левакова привела себе мужика из лагеря, который находился в Добруше, в восемнадцати верстах от Метелицы. А было так. Прослышали люди, что в лагере находятся местные, и хлынули в Добруш отыскивать своих. Метелицких там не оказалось, а вот Лешку с пристанционного поселка удалось вызволить. Батька поручился за него, подсунул хорошую взятку, и отпустили Лешку домой. С ним в лагере был москвич Сергей Левенков, вот он и попросил Лешку подыскать ему «родню», чувствуя, что больше двух-трех недель не протянет, свалится с голодухи.
Вбежала Наталья в хату, огляделась — деда Антипа нет, и зашептала:
— Ой, Ксюша, чула, Лешка возвернулся?
— Ну.
— Просит, кабы вызволили человека. Говорили мы с бабами… Нихто не берется. Не иначе — мне.