— Што новенького там, в Липовке?
— Да все то ж.
— Ой ли? А люди поговаривают, под Сталинградом заваруха крепкая. Побили немца али как?
— Война — она война, всяк оборачивается.
— Полторы мильены — это не «всяк». Это, брат, крышка!
— Брешуть!
— Не скажи, не скажи. Голая правда — полторы мильены, копейка в копейку.
— Правда, Антип, не баба, — хохотнул Гаврилка и сощурился, — голой не бываить. Истинный бог.
Прошла Наталья Левакова с двумя порожними ведрами по воду. За последнее время помолодела баба, поворотливей стала, словоохотливей, вечно спешит куда-то, озабоченная и счастливая своими заботами, только прячет старательно под платком раннюю седину. Прошла, гремя ведрами, и с поклоном пропела:
— Здравствуйте вам!
Мужики поздоровались и уступили ей стежку.
— Што постоялец твой? — спросил Гаврилка.
— Хворый, Гаврило Кондратьевич. Изморился человек. И-и-и, таки уже хворы!
— Зайти все собираюсь…
— Милости просим, Гаврило Кондратьевич. Милости просим. — И Наталья направилась к колодцу.
Антип Никанорович потоптался на месте и перевел разговор на старое:
— Баба не баба, Гаврило, а, видать по всему, вскорости кончится жирный стол. — Потом добавил: — И объедки со стола. Кхе, кхе!
Щеки Гаврилкины побагровели, заметались круглые глазки. Одной затяжкой он досмалил папироску, плюнул в снег желтой слюной и просипел:
— Кому объедки, а кому вершки! Я своих объедков не жалею.
— Это в каких смыслах? — Антип Никанорович насторожился.
— В самых што ни есть прямых. Ты ить моими объедками всю-то жизнь пользовался, а спасибо не скажешь.
— Што? — Антип Никанорович вытаращился на Гаврилку, не понимая, о чем речь.
— То самое… Хе-хе! Акулину ить не девкой подобрал, — промусолил Гаврилка с издевкой, делая упор на слове «подобрал».
— Брешешь! — только и смог выдавить из себя Антип Никанорович.
— А што мне брехать? Справься у Макара али же у деда Евдокима. Так-то! — Гаврилка скривил голову и ухмыльнулся, мол, сам напросился — получай, и задом начал отступать. — Я незлобливый, хе-хе, мне што… Бери — не жалко.
Гаврилка уходил по стежке, придерживая от ветра полы тулупчика, а Антип Никанорович глядел ему вслед и не мог сдвинуться с места. Злости к Гаврилке он не чувствовал — пустота, боль в груди да онемение рук и ног.
Ничего не видя, не слыша, он добрался до дома и тяжело свалился на лежанку.
Полежав немного, не шевелясь, ни о чем не думая, он почувствовал холод, ползущий от ступней ног кверху, по всему телу, с неприятным покалыванием. Укрылся серым байковым одеялом, но холод не отступал. Тогда Антип Никанорович полез на печку, но и горячие кирпичи не помогли — ноги сводило судорогой, плечи дергались, вздрагивали, пока не ударил озноб.
Ксюша заметила неладное и заволновалась:
— Батя, что с тобой?
— Застыл, видать, — кряхтел Антип Никанорович. — Взвару мне…
Горячий малиновый настой согрел нутро Антипа Никаноровича и вытеснил озноб из тела. К ночи его охватил жар.
Он тяжко заболел — простыл, шастая в фуфайке по морозу. Ксюша с ног сбилась, выхаживая батьку: отпаивала липовым цветом, настоем из усохших листьев смородины, клала примочки из огуречного рассола для снятия жара, обкладывала с ног до головы пареными отрубями. Температуру сбила, уняла головную боль, а ломота в костях не проходила. И Ксюша применила последнее, самое действенное средство: поутру испекла хлебов, раскалив печку докрасна, к вечеру вычистила, выскребла ее и засыпала два ведра овса; упрел овес, набрался горячего духу, и Антип Никанорович улегся на него на всю ночь, умостившись вместо горшков глиняных да чугунков среди обугленных кирпичей. Закупорила его Ксюша в печке, как в берлоге, по самые плечи фуфайками да тряпьем старым укутала, одна голова дедова осталась лежать на припечке. Сам Антип Никанорович удивлялся, как вынесло сердце такую париловку, однако к утру не стало ломоты в костях. Две недели изгонял он хворобу из тела, потом встал на ноги. Встал и понял: нету больше Антипа, ворочающего шестипудовые мешки, рвущего вожжи в палец толщиной. Превратился Антип Никанорович из крепкого, как дубовая корча, деда в немощного старика.
Излечила Ксюша батьку от простуды, но кто избавит его от тоскливой, сжигающей сердце обиды? Не думал, не гадал он, что помянет недобрым словом покойницу Акулину. А помянул, взял грех на душу. О Гаврилке он и думать забыл, не стоил Гаврилка его думок. Но Акулина… Всю-то жизнь прожили они душа в душу, а она так и не покаялась в девичьем грехе! А может, правильно сделала? Не прожить бы им в мире и дружбе, видя меж собой третьего. Чует разумом Антип Никанорович, что права была Акулина, умолчав о Гаврилке, да сердце не хочет принимать такую правду. Эх, Гаврилка, черная душа, змей подколодный, подкосил на старости лет человека, всколыхнул недоброе в груди, мертвого потревожил! От живых не знал Антип Никанорович такой обиды, как от покойницы.