Взбитая беженцами пыль опустилась на землю и лежала теперь на шляху, тяжелая и серая. Вербы застыли в полуденном зное, уныло свесив чуть пожелтевшие, начинающие усыхать ленточки листвы. Изредка проплывала паутинка и цеплялась за верхушку дерева, белые столбы торчали из земли, как незажженные свечи вокруг покойника в скорбно притихшей хате.
Послышался легкий шорох, и Антип Никанорович увидел, как с крыши Лазаревой хаты поднялись три аиста и плавно полетели в сторону болота, вытянув свои длинные тонкие ноги. Через минуту они превратились в три белые точки на синем небе и скрылись за соломенной крышей. Антип Никанорович протяжно вздохнул и подвинулся на лавочке, будто уступая кому-то место. Из подворотни вылез Валет, потерся боком о дедово колено и улегся у ног.
Антип Никанорович знал, что в деревне остались многие, но удивился, когда увидел Гаврилку во дворе, наискосок через улицу. Голь перекатная, беспутный мужик Гаврилка не подался с беженцами? Ему-то, кажись, нету никакого резону сидеть в деревне: в гумне — покати шаром, за душой — и того меньше. Он и землю-то не пашет, а ковыряет лениво, не ходит по ней, родимой, а пинает ногами, как падчерицу ненавистную. Или на чужих огородах поживиться надумал? С него станет.
Гаврилка заметил Антипа Никаноровича и направился к нему, цепляя пыль босыми ногами, как лопатой.
— И ты, Никанорович, значить… — сказал Гаврилка, подойдя и радушно улыбаясь.
— Значить, — буркнул Антип Никанорович.
Обменялись словами — вроде и поздоровались.
— А своих отправил? Я — не, куды им, бабам, сунуться, а?
Гаврилка подергал латаные штаны, плотно обтягивающие толстый зад и сходящиеся спереди на железной пуговице, потоптался на месте и осторожно опустился на край скамейки.
Антип Никанорович промолчал. Он не любил Гаврилку с давних пор. Гаврилка мужик хоть и незлобивый и безвредный, но последний лодырь и выпивоха. Шестьдесят третий год его зовут Гаврилкой, а беспутным, считай, годов сорок пять. Огород его вечно зарастает бурьяном до пояса, корова, сколько помнит Антип Никанорович, то яловой ходит, то — с выменем в два кулака, не больше, несколько кур снуют по грядкам, да и те несутся по великим праздникам. Всю жизнь только тем и промышляет Гаврилка, что варит лучший в деревне самогон. Оттого и не скучает его хата без гостей. Как ни пройди мимо Гаврилкиного двора — заливается мандолина, дым из окон столбом валит. Весело. Как тут уважать Антипу Никаноровичу этого мужика? И от гражданской увильнул Гаврилка — отсиделся за бабьей юбкой, и от колхоза отлынивает. Чертополох — не человек. Единственное достоинство Гаврилки и его бабы — плодовитость. Троих сыновей отправил на фронт, трое дочек определились своими семьями, две бегают еще в девках, а внуков — целый выводок, все мал мала меньше.
Старые счеты у Антипа Никаноровича с Гаврилкой. Старые, да не забытые. Когда-то Гаврилка довольно-таки крепко ухлестывал за покойницей Акулиной, а она вышла за Антипа Никаноровича. Гаврилка покрутил, повертел хвостом и сделал вид, что уступил девку по доброй воле.
Не дождавшись ответа, Гаврилка продолжал:
— Немец, он тоже небось человек. Проживем, Никанорович. Под царем было — куды-ы! А не скопытились. Птички ведь не сеют, не жнут, тоже живут. Мы ж, Никанорович, люди простые, не какие-нибудь председатели там али партейные. Нехай пужается хто командовал, а мы-то всю жизнь подчинялись. Чего нам пужаться? — Он пригнул голову и заглянул в лицо Антипа Никаноровича.
— А я и не пужаюсь! — ответил он сердито.
Разбирала злость на Гаврилку. Такая злость, что треснул бы по остаткам этих гнилых зубов, плюнул в масленые свиные глазки и ушел в сад, лег под яблоню на траву, прижался бы грудью к прохладной земле и лежал, лежал, ни о чем не думая, если бы смог не думать об ушедших бог знает куда детях. Тоска в сердце веет, как в поле перекатном ветер, и даже злостью не заглушить ее. Не хочется сидеть, разговаривать с этим человеком и вставать не хочется — ноги вялые, непослушные.
— Мы люди простые, — не умолкал Гаврилка. — Много нам потребно?
— Подчиняться привык? — не скрывая злости, спросил Антип Никанорович.
Гаврилка помолчал с минуту, потом улыбнулся, цокнул языком и ответил:
— Жизнь — баба, Никанорович, не пригладишь — повернется задницей. Истинный бог.
Он похлопал ладонями по своим коленям, погладил замасленные штанины, покряхтел и достал вышитый кисет. Не иначе Любка вышила, единственная комсомолка в обширном Гаврилкином роду, девка боевитая и с хлопцами обхождения строгого.