— Нет, нет, Илья Казимирович, — заволновался Лапицкий. — Мой поезд скоро.
— Да что вам поезд? Завтра выходной, переночуете у меня. Зина будет рада, вспоминала вас. Вы мне во как нужны! Когда еще доведется встретиться? Так и быть, раскрою секрет, — перешел Чесноков на доверительный тон. — Я еще до войны немного пописывал…
— Знаем такой грешок за вами, — улыбнулся Лапицкий.
— Ну вот, тем более. Есть мечта написать о партизанах, обо всем движении партизанском. Да, фантазия, вы не смейтесь, но не дает покоя, хоть ты что с ней! О партизанах я знаю, как говорится, в целом, а для такого дела необходима конкретность, детали там, быт и прочее. Ну, поможете?
— Хорошее дело, Илья Казимирович. Но, может, в другой раз?
— Когда тот другой раз! — Чесноков уловил неуверенность учителя и решил настоять на своем во что бы то ни стало.
После долгих колебаний и отговорок Лапицкий сдался.
Дом Чеснокова находился в пятнадцати минутах ходьбы от облоно, на короткой уютной улочке с таким же мирным, домашним названием: Вишневая. Такие улочки обычно называют боковушками или тупичками: они образуют небольшие кварталы, которые есть в каждом городе и считаются лучшими, потому что находятся в самом центре и вместе с тем — тихие, как окраины, с частными бревенчатыми домами, отдельными двориками, пристройками, утопающими в зелени садов. Вишневая лежала между двумя главными улицами города — Советской и Комсомольской и была удобна тем, что от нее рукой подать к вокзалу, к торговому центру, к лучшему в Белоруссии парку имени Луначарского с древним дворцом над рекой, бывшим владением князя Румянцева, затем — Паскевича, затем — гомельских пионеров и школьников.
Сейчас дворец был разбит.
Разбит был и весь город.
Чесноков и Лапицкий шли по выщербленному тротуару, обходя груды не убранных еще глыб сцементированных кирпичей, переступая выбоины и рытвины на дороге, опасливо минуя провисшие, казалось, готовые рухнуть в любую минуту балконы домов. Весенние лужи пересохли, и в носу щекотало от невидимой, носимой слабым ветром кирпичной пыли, смешанной с пылью дорожной и с пылью золы, ощутимо пахнущей пепелищем.
Улица была безлюдна, и от этого безглазые дома, обугленные стены просматриваемых насквозь каркасов зданий, сломанные и опаленные деревья выглядели угрюмыми и устрашающими. Эти кирпичные скелеты, убегающие по обеим сторонам в даль улицы, казались двумя рядами колючей заградительной проволоки, образующей длинный коридор. Весь же город походил на разоренное и покинутое птицами гнездо, остатки которого беспорядочно торчат то стебельком сухой травы, то сучком, то изогнутым перышком, когда-то теплым, бархатно-нежным, невесомым, теперь же — отяжелевшим от слипшейся грязи, сырым и уродливым.
Но город жил. Где-то за углом ворчала машина, слабо доносились голоса людей, клубился дым из трубы хлебозавода, слышалось мяуканье одичавшей кошки, полуобгорелые деревья зеленели то одним боком, то верхушкой, то чудом ожившей веточкой, из-под камней, из пробоин асфальта тянулась к солнечному свету трава, и не было такой силы, не было такого огня, который бы смог испепелить ее навечно, не дав возродиться. Изрытая бомбами, изрезанная саперными лопатами, прижатая каменными громадами домов, окованная булыжником и асфальтом, земля продолжала жить, поить своими соками растения, вселять веру в людей.
— Опустел город, — проговорил Лапицкий. — Людей совсем нет.
— Въезд ограничен, — ответил Чесноков и, заметив вопрос в глазах учителя, уточнил: — Кормить нечем, жить негде. Принимают только трудоспособных. Надо восстанавливать заводы в первую очередь. Война-то еще не окончена.
— Не окончена, — как эхо, отозвался учитель, припадая на свою культю.
С центральной улицы свернули в боковушку и очутились как на острове в весенний паводок. Пять-шесть уцелевших домиков утопали в зелени и после вида растерзанного города казались сказочным уголком.
Чесноков заранее знал, что такой контраст удивит учителя. Просто не может не удивить. Он и сам, привыкший к этой картине, часто останавливался, свернув на Вишневую, и всякий раз задавал вопрос: «Чем же ты отличился перед судьбой, Чесноков? Почему тебе так везет?» — и его охватывала смутная тревога. Он понимал, что всю жизнь везти не может, когда-никогда покарает судьба и чем ему живется легче сейчас, тем тяжелее будет после.
Лапицкий остановился от неожиданности и стал озираться.