— Дерзости с моей стороны тут нет, — возразил молодой человек. — Я никогда не видал леди Маубрей и, наверное, никогда не увижу.
— Разве это настолько трудно?
— Вы правы: разве это настолько трудно? Но можно спросить, настолько ли это легко. Я слышал, что она добра и приветлива, что дом ее открыт для иностранцев и уже одна ее благосклонность служит им лучшей протекцией; знаю также, что мог бы заручиться рекомендательными письмами двух или трех особ, коих она дарит своею дружбой, но, вероятно, вы понимаете или способны вообразить, какую робость, какое смятение испытываешь, когда лично знакомишься с человеком, возбуждавшим у тебя заочно симпатию и восхищение.
— Оттого, что опасаешься, как бы он вблизи не оказался хуже, чем ожидаешь?
— Ах, боже мой, нет, нет! — с живостью возразил Оливье. — Я вовсе не то имел в виду. Со мной это происходит оттого, что я не считаю себя способным внушать чувства, которые испытываю сам, и, помимо всего, я слишком неловок, чтобы выразить их должным образом.
— Вы ошибаетесь, — отвечал граф и как-то странно, в упор посмотрел на молодого человека. — Я уверен, что вы очень понравитесь леди Маубрей.
— Вы думаете? Но почему? За что такое благоволение судьбы?
— Леди Маубрей любит чистосердечие и доброту. А вы, как мне кажется, добры и чистосердечны.
— Мне тоже так кажется, — сказал Оливье. — Однако достаточно ли этих качеств, чтобы она заметила меня между столькими выдающимися людьми, которые составляют подле нее, если верить молве, некое подобие придворного круга?
— Но… — возразил граф и вновь иронически улыбнулся, — чтобы она заметила… заметила… Как вы это понимаете?
— О, не делайте мне больше чести, чем я заслуживаю, — смеясь, отвечал Оливье. — Я понимаю это как скромный школьник, который надеется быть упомянутым на экзамене в числе лучших, но не притязает на высшую награду. Впрочем… Но я, право, чуть было не сказал глупость… Вы, я вижу, больше не пьете; тогда я, пожалуй, велю убрать эту последнюю бутылку. Уже с четверть часа, как я по рассеянности пью один…
— И на здоровье! — сказал граф, наполняя стакан Оливье. — Иначе я, чего доброго, могу заподозрить, будто вы опасаетесь мне довериться.
— Благодарю! — воскликнул молодой человек и беспечно осушил шестой стакан рейнвейна. — А-а, господин итальянец! Вы хотите выведать мои тайны? Извольте, рад служить! Я влюблен в леди Маубрей.
— Браво! — молвил граф, протягивая ему руку в порыве внезапного душевного расположения. — Превосходно!
— Неужто я первый влюбился в женщину, ни разу ее не видев?
— Ну что вы, конечно, нет! — проговорил Буондельмонте. — Я прочитал более тридцати романов и перевидал на сцене не меньше двадцати пьес с подобной завязкой, и поверьте мне, жизнь куда чаще походит на роман, чем роман на жизнь. Но будьте добры, скажите, какой из дифирамбов, слышанных вами о леди Маубрей, произвел на вас самое сильное впечатление?
— Погодите… — произнес Оливье, чувствуя, что мысли его путаются. — О ней рассказывают едва ли не чудеса… А вместе с тем говорят, будто в первой молодости она была довольно ветрена.
— Как вы сказали? — спросил Буондельмонте сухо, но Оливье ничего не заметил.
— Да, — продолжал он, — говорят, ей нравилось кружить головы мужчинам.
— Это уже более лестно, — промолвил граф. — Что ж дальше?
— Дальше… Была ли тому причиной опрометчивость самой леди Маубрей, или то были козни завистниц, но в Англии репутация ее пострадала раза два-три весьма чувствительно, что внушило ей желание навсегда покинуть эту страну флегматических мужчин и чопорных женщин. Так приехала она в Италию искать жизни менее стеснительной и обычаев более утонченных. Утверждают даже, что…
— Что утверждают, сударь? — спросил граф нахмурясь.
— Утверждают… — продолжал Оливье, и глаза его затуманились. — Да что! Она сама тайно признавалась одной своей близкой приятельнице в Эксе, а та после передавала ее слова всем и каждому, кто был на водах…
— Что же она такое передавала? — нетерпеливо воскликнул Буондельмонте и, разрезывая фрукты, поранил себе палец.
— Будто бы по приезде в Италию ожесточение леди против несправедливости людей было столь велико, а сознавать себя жертвою их клеветы было для нее столь оскорбительно, что она вознамерилась бросить вызов всем предрассудкам и ринуться в вихрь безоглядных наслаждений, в котором кружится высшая итальянская знать.
Граф снял с головы дорожную шапочку и надел ее вновь, важно и не проронив ни звука.
— Тщетные упования, — продолжал Оливье. — Давая свой обет, леди Маубрей не знала, как благородно ее сердце. До той поры она еще не любила и, полагая себя неспособной к этому чувству, готова была навсегда от него отречься, если б один молодой человек не влюбился в нее без памяти и не написал к ней, прося без обиняков о свидании наедине.