Группа Клинков собиралась дважды в неделю в городском фехтовальном зале на уроки фехтования, бывшие одновременно пристойным фасадом и в высшей степени символичным отводным средством. Взгляд хозяина менялся от строгого и непогрешимого, если речь шла об уколе с финтом вниз или о встречном уколе в верхний сектор, до совершенной слепоты относительно тех особых поединков, в которых мы сплетались в раздевалке или под душем. Мы были убеждены, что этот отставной кавалерийский офицер, холостяк, этот комок нервов и жил, увенчанный седеющим ежиком, потенциально был из наших, но он ничем и никогда не выдал того, что таилось под проволочной маской и фехтовальным нагрудником. Когда один из нас как-то намекнул, что пользовался его благосклонностью, он столкнулся с таким презрительным неверием, что отступился и сохранил от этого ложного маневра темное пятно, так окончательно и не стершееся в наших глазах. Были у Клинков ошибки, которые совершать было нельзя. Никаким исчерпывающим сводом правил они не перечислялись, но безошибочным инстинктом мы умели их определять и карали с непреклонной строгостью.
Оттого, что я был моложе всех и появился последним, меня стали звать Флереттой, прозвище, принятое мной охотно, даже со стороны прочих учеников, повторявших его, не понимая. Сначала меня признали мало соблазнительным из-за худобы, но Рафаэль, слывший авторитетом в эротических вопросах, реабилитировал меня, высоко оценив мой член, в то время бывший у меня довольно длинным и пухлым, шелковистая нежность которого — по его словам — контрастировала с худосочностью ягодиц и скудостью живота, натянутого как брезент между костлявыми крыльями таза. «Гроздь сочного муската на обугленной подпорке», — заявлял он лирически, что мне льстило и одновременно смешило. Правда, к этим скромным достоинствам добавлялась способность сильно и много сосать, проистекавшая от моей всегдашней любви к семенной жидкости.
Этим пристрастием более чем кто-либо из нас отличался Тома, но он редко удовлетворял его, как мы, по простому, грубым минетом. По правде, он ничего не делал, как все, вводя во все масштаб и величие религиозного свойства. Сакральное было естественной средой, в которой он обитал, дышал, которую всюду носил с собой. В качестве примера приведу род экстаза, в который он впадал по утрам в дортуаре, когда мы суетились вокруг кроватей перед тем, как спуститься в часовню. По регламенту полагалось перед застилкой кроватей вытрясти простыни. Этот простой жест, произведенный одновременно сорока мальчиками, распылял корки прилипшей к простыням сухой спермы и насыщал воздух семенной пылью. Весенняя дымка наполняла нам глаза, ноздри, легкие, мы оплодотворяли друг друга, словно порывом ветра, переносящего пыльцу. Большинство пансионеров даже не ощущало этого тончайшего оплодотворения. Флеретам оно несло лишь легкое приапово веселье, продлевавшее утреннюю подростковую эрекцию. Тома же был ею глубоко потрясен. Все потому, что в своей неспособности различать низкое и священное, он глубоко проживал этимологическое сходство двух слов: дух и дуновение.
Этот весенний, воздушно-солнечный экстаз был светлой стороной духовной жизни Тома. Но его горящие, всегда окруженные глубокими тенями глаза, бескровное лицо, тонкое и хрупкое тело ясно говорили тем, кто желал понять, что он боролся со своей теневой стороной и редко выходил победителем. Я был свидетелем этой сумеречной страсти один-единственный раз, но при незабываемых обстоятельствах. Дело было зимним вечером. Я попросил разрешения сходить в часовню, где забыл в своем шкафчике книгу. Я уже было побежал обратно, под сильным впечатлением от глубокого скудно освещенного свода, возвращавшего потрясающим эхом малейший из моих звуков. И тут я услышал всхлип, словно идущий из-под земли. И действительно, под землей кто-то плакал, потому что рыдания доносились из узкого отверстия, расположенного за хорами и ведущего обводной лестницей в склеп. Я был ни жив ни мертв и напуган, тем более что — как мне было доподлинно известно — ничто не смогло бы помешать мне спуститься и посмотреть, что происходит в подземелье.