С тех пор в нем произошла перемена, которую можно было расценить как возмужание, созревание, ниспосланное свыше его измученной и эксцентричной натуре. Он отделился от Мелины, даже как будто избегал ее. Забросив пословицы, поговорки и метеорологические присказки, он словно отказался от желания приручить небо, причуды которого прежде переживал с резкими рывками настроения. В душе как будто надломилось то двуликое восприятие времени, что совмещало в себе такие явно удаленные друг от друга вещи, как система дней, часов и лет, — и прихотливые чередования облаков и синего неба, хронология и метеорология, то есть самое предвидимое в мире и то, что остается непоправимо непредсказуемым. Эта двуликость может иметь свою прелесть, наполняя конкретной, кипучей жизнью пустые и отвлеченные временные рамки, в которые мы заключены. Для Франца это был ад. Как только Мелина произнесла магическую фразу и отменила господство календаря над атмосферными отклонениями, — неизбывная тоска бросила его в разработку собственного гигантского календаря, где дни и ночи тысячелетий застыли бы навсегда, как соты в улье. Но сквозь ячейки календаря метеорология пробивалась брызгами дождя и лучами солнца, вводя в неколебимые таблицы элемент иррационального, непредсказуемого. Его хронологический гений, расцветший за счет всех прочих качеств, оставлял его нагим и беззащитным перед бесчинствами атмосферы. А ему — тяжелому невротику с пугающе хрупкой психикой — для выживания необходимо было наполнить временное пространство регулярной структурой, не оставляющей никакой пустоты, то есть никакого пробела, никакого провала. Пустое время было бездной, в которую он с ужасом скатывался. Непогоды сбивали цикличность календаря, вводя в него необоснованную серию, логический сбой.
Никто лучше меня не ведал этого страха хаотических подскоков, из которых сделана повседневная жизнь, этого припадания к небесному, стерильному и чистому равновесию. Сплетенный с братом-близнецом в позе яйца, уткнувшись головой в его бедра, словно птица, прячущая голову под крыло, чтобы уснуть, окруженный запахом и теплом, которые были моими, я был глух и слеп к окружавшему нас хаотичному мельтешению.
А потом был разрыв, взмах косы, разделивший нас, ужасающая ампутация, исцеления от которой я искал по свету, наконец, второе увечье, знаменовавшее новый разрыв с собой и приговорившее меня лежать в шезлонге, лицом к Аргенонской бухте, волны которой мерцающими складками докатываются до меня. Я выжил после разрушения близнецового мира, Франц погиб от атаки ветров и туч на его хронологическую крепость. Но кто лучше меня способен это понять.
Я понимаю его и думаю, что постиг секрет тысячелетнего календаря так же, как и смертельного бегства. Разум Франца действительно представлял собой тот самый вакуум, который обнаруживали все тесты умственной деятельности, которым его подвергли. Но поскольку этот вакуум аффективно был ему невыносим, он сумел для заполнения его найти два внешних механических мозга — один ночной, другой дневной. Днем он жил, как бы подключенный к старому жаккардовому станку фабрики. Ночью он жил в такт с огнями Аргенонской бухты…
Я очень хорошо понимаю завороженность Франца большим жаккардовым станом, так как сам всегда испытывал к нему особое чувство. Старинная и величественная машина занимала центр хора старинного нефа и таким образом оказывалась увенчанной чем-то вроде купола. Такое размещение могло оправдываться его необычайной высотой. Если современные ткацкие станки выстроены, насколько возможно, в горизонтальной плоскости, как и их предки, то старинный жаккард имел обширную надстройку, образующую балдахин или колокольню, включавшую кубическую призму, на которую одна за другой падают картонки с перфорацией, вертикальные иглы, командующие каждая одной из аркад, к которым привязаны все челноки, нити которых имеют одну и ту же функцию, горизонтальные иглы, контактирующие с картонками, и, конечно, оси и передающие колеса, приводящие в действие все в целом. Однако высота, отличавшая старинный жаккард, не такова, чтобы он мог найти себе место в любом месте бывшего нефа. Нет, почетное место под сводом хора, в точности отвечало тому чувству уважения и восхищения, которое испытывал в Звенящих Камнях каждый перед мудрым и почтенным предметом, символизирующим все ремесленное благородство ткачества.