Если бы метр Адам жил один, он воспринял бы поворот фортуны с беззаботностью художника и спокойствием философа; но у него были жена, сын и дочь. Конечно, жена, прекрасная женщина, которая была лишь живым эхом того, что при ней говорили, повторяя последние услышанные слова, беспокоила его мало. Метр Адам видел в доброй Бабилане лишь человека, с кем ему следует делить и радости и горести, и неукоснительно исполнял обязательства, принятые им перед алтарем, так что бедной женщине нечего было по этому поводу сказать, да она ничего и не говорила. Что касается сына, то совсем юным он ощутил великое призвание поступить на королевскую службу, а потому завербовался в пешую артиллерию и, проведя восемь лет под знаменами, добился, поскольку ум его равнялся его энтузиазму, почетнейшего звания капрала, после чего сменил данную ему по рождению фамилию, казавшуюся ему слишком мирной, на гораздо более впечатляющую и выразительную — Бомбарда. Зато отец мог не тревожиться по поводу своего отпрыска: тот вел славную жизнь под сенью казармы и в пушечном дыму, полностью одетый и досыта накормленный за счет правительства, которое содержало гарнизон в Мессине и требовало от капрала в обмен на получаемые ежесуточно три сольдо всего-навсего выйти с надлежащей выправкой на вечернюю и утреннюю поверку, ну а в иные, менее приятные минуты — нанести несколько ударов саблей бандитам, околачивавшимся в окрестностях города; при этом давался совет поражать ударами как можно больше противников, а получать от них ударов как можно меньше, и не для того чтобы сохранить свою шкуру, а для того чтобы не попортить свой мундир.
Но Джельсомина, драгоценная дочь его, модель, с которой он писал своих Мадонн, которой он как художник мечтал подарить все богатства земные и все блага небесные; Джельсомина, на миг вкусившая той пьянящей жизни, которой стремишься достигнуть и о которой всегда сожалеешь, утратив ее; взбалмошная, капризная, своевольная Джельсомина… Каково ей будет без золотых булавок, жемчужных сережек и коралловых бус, какой удар отсутствие всего этого нанесет по ее гордости?.. Вот почему прежде всего от дочери метр Адам скрывал, в какую пучину несчастья он погрузился; в его бедном отцовском сердце поселился страх, что Джельсомина не простит ему преступного низвержения его в нищету. И все же, как бы ни мучила его душу печаль, стоило Джельсомине его позвать, он являлся к ней с улыбкой на устах, боясь лишь одного — что она попросит у него то, чего он не сможет ей дать… Легко догадаться, сколь горестна была для художника мысль, что настанет день, когда он не сможет удовлетворить даже просьбу дочери о куске хлеба!
И вот настал этот ужасный для несчастного художника миг. В тот самый день, когда читатель впервые встретился с ним на дороге, ведущей из Никотеры в Монтелеоне, Джельсомина проснулась, охваченная приливом трогательнейшей сестринской любви. Уже давно не было сведений о капрале Бомбарде, и, повинуясь столь обычному для нее неожиданному капризу, Джельсомина вдруг выказала потребность получить таковые как можно скорее. И стоило ей высказать надежду, что в Монтелеоне лежит от него письмо, и заявить, что желательно было бы как можно скорее узнать, о чем там написано, как метр Адам поцеловал дочь в лоб, отдал жене последние пять или шесть сольдо с наказом купить на завтрак самое лучшее, а сам отправился в путь на голодный желудок, совершенно счастливый, ибо его Нина высказала такое желание, что для исполнения его достаточно было всего-навсего пройти пешком десять льё.
Пока мы рассказывали нашим читателям о жизненном пути метра Адама, тот успел дойти до Монтелеоне и теперь направлялся по крутым улочкам города к почтовой конторе. За несколько шагов от места назначения, куда он шел из такой дали, художник остановился, одной рукой сняв с головы греческую шапочку, а другой отерев плешивый лоб, и, казалось, погрузился в глубокие размышления.
Но стоило ему задуматься на миг, глядя на мир невидящим, отрешенным взором, как осененное гениальным прозрением лицо художника озарилось, в его глазах зажглись веселые искорки, а на губах засверкала улыбка презрительного превосходства. Он поднял голову, как человек, уверенный в том, что мир принадлежит сильным и хитроумным, и храбро двинулся вперед, покручивая скуфейку на кончике пальца, а затем взялся обеими руками за решетку, окружавшую здание почты. Подтянувшись, он замер на мгновение, выражая всем своим видом напряженное ожидание, в то время как почтовый служащий повернулся к нему, подняв очки на лоб, и резким голосом спросил почтенного художника, что ему угодно.