Профессор не умел рассказывать анекдоты, хотя почему-то очень любил это делать.
— Расскажите про Саддама, Григорий Михалыч! — попросил кто-то, Иван не рассмотрел кто. Про Саддама Великого Иван слышал. Впрочем, про него все слышали.
В самом начале, когда все случилось, и гермозатворы были закрыты, люди впали в оцепенение. Как кролики в лучах фар. А потом кролики начали умирать — выяснилось, что открыть гермозатворы нельзя, автоматика выставлена на определенный срок. Тридцать дней. То есть, Большой П все-таки настал. Радиации на поверхности столько, что можно жарить курицу-гриль, прогуливаясь с ней подмышкой.
Вот тут людей и накрыло.
Дядя Евпат рассказывал, что прямо у них на глазах один большой начальник, он сидел в плаще и шляпе, держа в руках портфель — дорогой, из коричневой кожи — этот большой начальник сидел-сидел молча, а потом достал из портфеля пистолет, сунул в рот и нажал спуск. Кровь, мозги — в разные стороны. А люди вокруг сидят плотно, народу много набилось, не сдвинутся. Всех вокруг забрызгало. И люди как начнут смеяться, — рассказывал дядя Евпат. — Я такого жуткого смеха в жизни не слышал. Представь, сидит мужик без половины башки, даже упасть ему некуда, а они ржут. Истерика, что ты хочешь. Вот такая комедия положений…
— Самое странное, — рассказывал Евпат дальше. — Я много смертей повидал, но эту запомнил почему-то. Помню, он спокойный был. Не нервничал, не дергался, только на часы смотрел. Как автомат. Посмотрит сначала на часы, потом туда, где дверь «гермы» — и дальше сидит. Я вот все думаю — чего он ждал-то?
Что это окажется учебная тревога?
Если так, он был не единственный, — сказал Евпат. — Я тоже надеялся, что это учебная тревога.
Когда прошли тридцать дней, началась депрессия и паника. Все степени, что бывают, когда пациенту объявляют смертельный диагноз, и начинается по списку: сначала отрицание, затем поиск выхода, раздражение, гнев, дальше слезы и принятие неизбежного конца. Вручную открыли аварийный выход, отправили наверх двух добровольцев. Они не вернулись. Отправили пятерых. Один вернулся и доложил: наверху ад. Счетчики зашкаливает. И помер — лучевая. Поднесли к телу дозиметр — он орет как резаный. И тогда началась стадия гнева, раздражения и слез.
Хаос начался.
— …хаос начался. И в этот момент на сцене появляется Саддам, — сказал Водяник. — Стоит признать, у него было великолепное чувство времени. Великим его потом прозвали, а до Катастрофы он был то ли сантехником, то ли прорабом на стройке… гонял узбеков, мда… то ли вообще отставным армейским капитаном — история о том умалчивает. Несомненно другое: бывший капитан взял в свои руки метро — и крепко взял, не шелохнешься… И когда он приказал вновь закрыть затворы, приказ был выполнен…
Ба-даммм. Ноги подогнулись.
Иван вдруг понял, что если не пойдет к себе, то заснет прямо здесь, на голом полу.
— В «Монополию» играть будешь? — услышал Иван за тканевой стеной палатки громкий шепот. — Чур, я выбираю!
— Тихо вы, придурки. Фонарь у кого?
В большой палатке для подростков, где они ночевали все вместе, ночь явно тоже была нескучная. Им вроде положено без задних ног? Иван покачал головой. Самый здоровый и крепкий сон у меня был как раз в этом возрасте. А еще я мог двое-трое суток подряд не спать. И быть в отличной форме.
Попробуй сейчас такое. Вот, ночь только на ногах, а голова уже чугунная. Вырубает на ходу.
Иван пошел было к южному торцу станции, но вдруг услышал:
— Стоять! Пароль!
Мгновенная оторопь. Иван резко повернулся, приседая. Схватился за автомат…
— Спокойно, — сказал Пашка, улыбаясь нагло, как танк. — Свои.
Бух, сердце. Бух.
— Пашка, это уже ни в какие ворота! — Иван опустил «калаш», выпрямился. От прилива адреналина болело в груди, дышать стало трудно. — Блин.
— Ну и видок у тебя, — Пашка улыбался, сидя на полу. Бочонок с пивом стоял рядом с его ногой — хороший, кстати, бочонок, примечательный. Иван присмотрелся. Белый глиняный, литров на пять-шесть. С вылинявшей наклейкой, но еще можно разобрать надпись и рисунок. Ko: lsch, прочитал Иван. Немецкое. И где Пашка его раздобыл? Двадцать лет выдержки — для вина и то много, а для пива так вообще.
— Какой?
— Ну такой… жениховский, — сказал Пашка. — А я тебя искал, между прочим. Целый вечер по станции мотался, спрашивал — никто тебя не видел. Сазон тоже говорит, что не видел. А ты вон где был.
Иван помолчал.
— Я на Приморскую ходил, — сказал наконец.
— Да ну? — Пашка мотнул упрямой головой. — Че, серьезно? — внимательно посмотрел на Ивана. Пауза. — Ты за подарком мотался, что ли? Во дает. Ну, не тяни, показывай. Нашел?
Кое-что нашел, подумал Иван. И подарок тоже.
— Нашел-нашел. Завтра увидишь. Нечего тут.
— Сволочь! — Пашка вскочил. — Я для него… а он! — вспомнив, что сделал «он», Пашка снова помрачнел. — Да-а. Ты когда определишься, кто тебе нужен?
— Я уже определился, — сказал Иван.
— Я видел, да.
Иван дернул щекой.
— Пашка, давай без этого. Мне и так хуево… — сказал он и спохватился. — А… черт…
— Понятно, — протянул Пашка. — Эх ты. Будь я на твоем месте, я бы твою Таню на руках носил… Вот скажи: зачем тебе эта Катька? У тебя все на мази, нет, ты все рвешься испортить. Че, совсем дурак?!
— Что-то, я смотрю, тебя эта тема сильно трогает.
Пашка выпрямился.
— Да, сильно. Смотри, обменяешь ты золото на банку протухшей тушенки.
— Па-ша.
— Что Паша?! — Пашка взорвался. — Думаешь, приятно видеть, как твой лучший друг себе жизнь портит?!
— У нас с Катей ничего нет.
— Точно. Я прямо в упор видел, как у вас там ничего нет!
— Это было прощание. — Иван помедлил. — В общем, не бери в голову.
Пашка несколько мгновений рассматривал друга в упор, потом вздохнул.
— Подарок-то покажешь? — спросил наконец.
Иван усмехнулся. Открыл сумку, сунул руку и вытащил то, зачем лазил на Приморскую. Пашка осторожно принял находку из рук в руки.
— Ух, ни фига себе. И не высохло ведь?
— Ага, — сказал Иван. — бывает же. Как тебе?
Пашка еще повертел, потом сказал:
— А-хренеть. Я тебе серьезно говорю. Это а-хренеть. Держи, а то разобью еще, ты меня знаешь.
На ладони у Ивана оказался стеклянный шарик. Выпуклый стеклянный мир, наполненный прозрачным глицерином. В нем на заснеженной поляне возвышался домик с красной крышей и с трубой, вокруг дома маленькие елочки и забор. Иван потряс игрушку. Бульк. И там пошел самый настоящий, белый, пушистый снег.
Снежинки медленно падали на крышу домика, на елки, на белую снежную равнину вокруг.
— Думаешь, ей понравится? — Иван посмотрел на Пашку, сидящего с лицом задумчивым, как с сильнейшего перепоя.
— Что? — Пашка вздрогнул, оторвался от шарика. — Дурак ты, дружище, ты уж извини. Это а-ахрененный подарок.
Металлическая решетка с железными буквами «ВАСИЛЕОСТРОВСКАЯ» отделяла жилую часть платформы от хозяйственной. Анодированный металл тускло блестел. Иван толкнул дверь, кивнул охраннику, долговязому, лет шестнадцати, парню:
— Как дела, Миш?
— Отлично, командир. — на поясе у Миши была потертая кобура с «макаровым». Наследное оружие — мишин отец служил в линейном отделе милиции, когда все случилось. — Да ты проходи.
Вообще-то Кузнецову он был никакой не «командир». Парнишка из станционной дружины, а Иван командует разведчиками — но поправлять парня не стал. У каждого должна быть мечта. Менты — это каста. Как и Ивановы диггеры.
— Таня здесь?
— Не знаю, командир, — почему-то смутился Кузнецов. — Я только заступил…
Иван кивнул: ладно.
Мясная ферма.
Ряды клеток уходили под потолок станции. Деревянные, металлические коробки, затянутые ржавой сеткой-рабицей. В воздухе стоял душный сырой запах грызунов, несвежих опилок и старого дерьма. Иван прошел между рядами, оглядываясь и приветствуя знакомых заключенных. В постоянном хрупаньи, шебуршении, посвистывании и чавканьи было что-то стихийное. Мы жрем, а жизнь идет. Не представляю, как это — быть морской свинкой, подумал Иван. В этих клетках места почти нет, живут в тесноте, едят и гадят. Мрак.