МЕТТЕРНИХ-ЧЕЛОВЕК
В своих дневниках Фридрих Хеббель сообщает о визите, который он, находясь в Мариенбаде, нанес 22 июля 1854 года князю в Кенигсварте. Встреча произошла в парке. "Когда мы приблизились, он пошел нам навстречу, и после того как моя жена представилась, пригласил нас сесть. Среднего роста, он держится все еще благородно прямо, и для своих 85 лет (Меттерниху был 81 год) настолько хорошо сохранился, что наверняка проживет до 90, если не больше; подлинно аристократические тонкие черты, в которых есть, однако, нечто привлекательное, и кроткие голубые глаза, несколько влажные, даже слезящиеся. Как все полуглухие, он взял беседу на себя; он рассказывал нам историю своего парка". О блестящей внешности, особенно молодого Меттерниха, есть множество свидетельств, а склонность самому вести беседу усилилась с возрастом и ухудшением слуха, но существовала всегда. В его монологах, рассудительность которых со временем все больше и больше утопала в многословии, проявлялось самодовольство и некоторая надоедливость: слушание утомляет, только собственная речь приносит радость. Те же черты наблюдались и у старого Гете, это в природе вещей: хочется поведать кому-нибудь о богатстве жизни на вершине общества и времени. Меттерних рассказал поэту о долгой и обширной истории парка, его ансамбля, говорил о старом садовнике, об отношениях с окрестными крестьянами, и все это подробно и в деталях. "Мне кажется, - замечает Хеббель по этому поводу в дневнике, - что я понял одно качество князя Меттерниха, благодаря которому все остальные, как бы значительны они ни были, только и смогли проявиться. Этот человек умеет делать нужное в нужный момент, и это главное; мы пришли, чтобы осмотреть его парк, поэтому он говорил нам о своем парке..."
Здесь гениально схвачен один, возможно даже главный секрет воздействия Меттерниха: он всегда был в настоящем, брал и отдавал каждому часу всю полноту своих возможностей и, таким образом, поднялся над всеми, у кого дни и дела проскальзывали между пальцев, поскольку они пренебрежительно считали их лишь средством для завтрашнего дня, который никогда не придет. Такое поведение не означает бессознательную деятельность в сегодняшнем дне, совсем наоборот. Меттерних не был склонен изнурять себя, "я не делаю ничего того, - обычно говорил он, - что могут сделать и другие". Это умение поручать работу казалось подчиненным ленью; даже такой человек, как Вильгельм фон Гумбольдт, считал его малоценным. Но на самом деле именно в этом проявляются способность и воля к концентрации. Он не любил вставать рано, как Фридрих Великий, и не торговался из-за мелочей, как его император Франц. Он не путал, как позже Франц Иосиф, обязанность с педантичностью; на тронах и в министерских креслах должны сидеть не аккуратные чиновники, а творческие люди, у которых голова и календарь свободны, чтобы отличать важное от неважного.
Всегда затруднительно писать главу типа "Ришелье как человек" или "Наполеон как человек", ибо человек - это единство, разделить его изображение по "аспектам" - "политика", "религия", "любовная жизнь", "чувство семьи" всегда паллиатив, скорее требование дидактики, нежели нахождение истины. Естественно, это относится и к Меттерниху, хотя именно он культивировал это четкое разделение должности и человека. Он совершенно серьезно считал, что может разделить свою жизнь как человека и как государственного деятеля, и он отрицал и препятствовал любому смешению этих сфер. Пусть на более глубоких личностных уровнях это было всего лишь иллюзией, но на практике, так сказать, в "технике бытия", он придерживался этого избранного им принципа. Это тоже существенная черта, которая отделяла его от романтиков, стремившихся к уничтожению границ и растворению контуров во всеобщем мировом движении.
Он оставался человеком старого режима и в том, что тяжелые и серьезные дела, важные государственные акции он делал не с жестами пафоса, не с мрачной роковой миной, а по крайней мере внешне, с непринужденностью, что далекие от него люди и враги неверно воспринимали как легкомыслие, даже цинизм. При этом его натура была достаточно глубока, чтобы, напоминая в этом отношении Бисмарка, испытывать тяжелую депрессию вплоть до истерического плача. Он ставил сам перед собой самые серьезные вопросы и в меру своей компетенции искал ответы. Он находил их в тиши своего кабинета, и они были проникнуты глубоким пессимизмом в отношении дальнейшей судьбы Австрии и Европы. Он, познавший страшную пропасть слова "напрасно", не стал из-за этого бездеятельным и не отчаялся. Против исторических тенденций человечества помогает не декламация и не стенания о своих бедах. И он не бедствовал ни в каком отношении. Хотя сам он не придавал значения помпе и преувеличенной роскоши, но он привык как к само собой разумеющемуся к аристократическому стилю жизни с замками, парками, салонами, обслугой. Этот стиль никогда не становился предметом размышлений, он не ставился под вопрос с моральной точки зрения или теоретически, он был проявлением естественного порядка, который включал в себя и дворцы, и дома, и хижины, короче, предусматривал градацию в разнообразии. Принять его означало быть свободным, свергнуть его означало быть несвободным. "Слово свобода означает для меня не исходный, а конечный пункт. Понятие "свобода" может основываться только на понятии "порядок". Без порядка в качестве основы призыв к свободе - это не более чем стремление какой-либо партии к некой воображаемой цели. В своем практическом воплощении призыв неизбежно превратится в тиранию... Она наиболее непереносима тогда, когда выступает под маской поборника дела свободы". Высказывания Меттерниха полны подобных принципиальных моментов. Они, как правило, опираются на философию и опыт, но одновременно являются выражением определенной личной "классовой ситуации" и (отчасти неосознанного) желания сохранить ее в неприкосновенности. Можно с полным правом упрекнуть этого борца за порядок, который никогда не испытывал затруднений в духовном и антропологическом обосновании своей борьбы, что свою собственную жизнь он устроил с особыми оговорками и собственным порядком. С завидной наивностью гранд-сеньора старой школы он тщательно различал общепринятые религиозные и этические требования, которые следовало соблюдать и внушать народу, и свое собственное поведение как нечто такое, что не имеет к этому никакого отношения. Отмеченная Хеббелем способность в нужный момент всегда делать нужное логическим образом предполагает умение всегда правильно выделить этот "нужный момент". Он был трижды женат: тридцать лет на графине Элеоноре Кауниц, которая умерла в 1825 году; брак, плодом которого стало семь детей и который протекал с любезностью, тактом, обоюдной свободой, без сцен, неловкости и душевных излияний. Затем, очень короткое время, он был женат на баронессе Антуанетте Лейкам (Leykam), моложе его на 33 года, которая могла бы быть его дочерью, но в 1829 году, через несколько дней после рождения сына Рихарда, вторично сделала его вдовцом. Два года спустя, в 1831 году, 58-летний князь женился на 26-летней графине Мелании Зичи-Феррарис (Zichy-Ferraris), в высшей степени темпераментной, интеллигентной и своенравной молодой даме, которая боготворила своего супруга, непоколебимо хранила ему верность при любых обстоятельствах, разделила с ним падение, изгнание, старость и умерла за два года до него, в 1857 году. Из трех браков это был самый счастливый, ибо даже у такого героя-любовника, как Меттерних, постепенно на первый план вышли старческие формы верности: удобство и привычка, а эскапады отошли в прошлое; есть много свидетельств, что князь в трех своих браках был любящим, заботливым, внимательным супругом и отцом, который тяжело переживал смерть многих своих детей и именно благодаря страданию укрепился в своем традиционном чувстве семьи. Семья и брак были для него замкнутой в себе сферой так же, как политика и государственные дела, как искусство, церковь, садоводство: отдельные статьи, пусть и различного значения, в данный момент одинаково важные, но не связный текст. Этот искусный прием - поделить жизнь на области, не соприкасающиеся друг с другом, - помогал избежать личных осложнений и конфликтов, придавал князю ту ауру лоска и никогда не теряемой светскости, которая не знающему его рецепта окружающему миру казалась фривольностью и неискренностью.