Каслри и Меттерних открыли перед Талейраном двери Венского конгресса и тем самым перед Францией - путь к возвращению в европейское сообщество народов. Теперь нужно было думать не о прошлых войнах, унижении, Наполеоне, не о возмездии - его желала в первую очередь Пруссия, - а о Франции сейчас и в будущем, о восстановленной Бурбонской монархии с лилиями на знамени и с конституцией ("хартией" 1814 года), о Франции, которая в собственных интересах помогала защищать троны других государств. Талейран, третий гениальный дипломат в этом союзе, умел достойно представлять ту Францию, которую хотели видеть и в которой нуждались. Он был согласен с Каслри и Меттернихом по вопросу взаимосвязи между легитимизмом и положением в комбинации европейских держав: легитимистской державе нельзя было отказать во вступлении в "клуб держав", которые рассматривали легитимность как основу и предварительное условие допуска, и наоборот: если держава входила в этот "клуб", то тем самым она была обязана поддерживать не только свой собственный, но и общеевропейский легитимистский монархический порядок. Франция выигрывала от такой логики, и тетрархия превратилась в пентархию.
Впрочем, все трудности не удалось преодолеть благодаря общей "идеологической" основе. Постоянно происходило столкновение идеалов и интересов, морали и жажды наживы. Так, например, Пруссия охотно аннексировала бы всю Саксонию в "наказание" за то, что она слишком поздно перешла из лагеря Наполеона к союзникам (по этому поводу Талейран заметил: "Очевидно, предательство - это вопрос даты"), но столкнулась с тем, что здесь речь шла о наследственном правителе, изгнание которого противоречило бы легитимистскому и монархическому принципу; однако еще больше это противоречило интересам Австрии и Франции: Пруссия, которая на конгрессе увеличила свою территорию за счет Вестфалии и Рейнланда, и без этого казалась им слишком сильной. Поскольку царь ничего не имел против аннексирования Пруссией Саксонии, надеясь за это прибрать к рукам всю Польшу, то единство союзников оказалось в опасности: Австрия, Англия и Франция заключили секретный договор против русского союзника, ситуация находилась на волоске от войны. (Эпизодическое возвращение Наполеона в марте 1815 года предотвратило ее и вынудило всех к единодушию; впрочем, в одном наспех убранном письменном столе он нашел экземпляр этого договора и переслал его царю в надежде таким образом взорвать коалицию, что, однако, не удалось.) Ситуация с Польшей в основе своей была еще более щекотливой, чем с Саксонией: хотя ее территории управлялись законными правителями России, Пруссии и Австрии, в конечном счете это было следствием акта крайнего беззакония, когда Польское королевство было грабительски и жестоко стерто с географической карты. Стремление установить в Европе правовой порядок в первую очередь потребовало бы восстановления Польши. Но легитимность легитимностью, а веские властные интересы "ястребов" 1772, 1793, 1795 годов воспрепятствовали этому, а веские державные интересы Австрии противостояли аппетитам царя.
Царь Александр I вообще был примечательным явлением: в нем соединялись экзальтация и хитрость, неуверенность и твердость, восприимчивость к влияниям и желание проявить себя. Казалось, его политика в отношении наполеоновской Франции колеблется между ослеплением корсиканцем и ненавистью к нему; по своему воспитанию и культуре он был настроен "прозападно", но в своей мистически-ортодоксальной религиозности оставался насквозь русским; казалось, нет ничего легче, чем "манипулировать" им, и вместе с тем он чувствовал себя православным исцелителем Европы и был в этом непоколебим: если в конце его правления, в 1825 году, подвести баланс, то многочисленные противоречащие друг другу отдельные шаги складываются в целеустремленную, последовательную национально-русскую державную политику. Меттерних, психолог высокого уровня прекрасно разбирался в этом оппортунистическом мистике, из внезапных озарений которого он умел отфильтровать реальные политические последствия. Так было и со Священным союзом, одним из самых необычных договоров, которые когда-либо заключались в Европе. Испытывая различные влияния, начиная от вытесненных угрызений совести отцеубийцы (Александр, по крайней мере, знал об убийстве своего отца Павла) до экзальтированного нашептывания фрау фон Крюденер и историко-теологических представлений Франца Баадера, он усвоил идею обновления Европы через союз христианских правителей. Возможно, по сути это было попыткой сохранения старой Европы, точнее: закрепление существовавшего на 1815 год. Меттерних сразу же это понял: внеся некоторые изменения, он сорвал покров маскировки с проекта царя, а то, что осталось, было своего рода универсальным инструментом для принуждения к антиреволюционному легитимистски-монархическому благополучию. К сожалению, мы не можем дать подробную интерпретацию необычного, даже единственного в своем роде документа, в котором романтическая набожность могла увидеть рождение универсально-христианской Европы, а макиавеллиевский ум - легитимность всеобщего вмешательства; ибо статья первая гласила, что "три договаривающиеся монарха при всех обстоятельствах и во всех случаях будут оказывать друг другу помощь и поддержку; рассматривая себя по отношению к подданным и армиям как главу семьи, Они будут направлять их в том же духе братства, которым Они воодушевлены, чтобы охранять религию, мир и справедливость".
Этот акт, заключенный в ноябре 1815 года между Францем I от имени Австрии, Фридрихом Вильгельмом III от Пруссии и Александром I от России, был открыт для присоединения всем европейским властителям, и в течение короткого времени в него вступили все, кроме султана, поскольку он не был христианином, и папы, поскольку у него было очень развито сознание собственного величия. При чтении текста договора так и тянет недоверчиво покачать головой и считать его всего лишь неслыханным выражением лицемерия. Но это было бы упрощением: ведь не только у монархов, но и у очень многих людей, переживших и выстрадавших революцию и империю, действительно существовало стремление построить новую Европу на основах ее старых традиций (как их понимали) и создать духовно-художественно-религиозную "контримперию" "идеям 1789 года". Романтизм в различных видах и вариациях был общеевропейским феноменом, универсальным движением, охватывающим все области жизни не только в пространственном, но и в социальном отношении. Идею и власть в истории разделить нельзя; идея без власти - просто пузырь, власть без идеи - преступна. Рационализм и Просвещение привели к революции, диктатуре, массовым убийствам и войнам, но в то же время к решительной эмансипации общества и индивидуума. Романтическое встречное движение принесло с собой интервенцию, полицейское государство, угнетение личности и общества, и вместе с тем - раскрытие всего человека благодаря обновлению чувства истории и силы веры.
Меттерних был весьма далек от таких соображений; хотя он блестяще сформулировал много проницательных, умных мыслей, у него вес же отсутствовала та дистанция по отношению к самому себе и к истории, которая только и может подарить покой самоуглубления. Ее не было по понятным причинам вплоть до его глубокой старости: в неутомимой деятельности он проводил свои дни на конгрессах, встречах, балах, в переговорах, беседах, конференциях. Именно на 1813-1822 годы приходится пик его активности. "Я чувствую себя в середине сети, - писал он в 1821 году, - как мои друзья, пауки, которых я люблю, потому что так часто ими восхищался...", - меткое сравнение, ибо в действительности ему приходилось, подобно пауку, постоянным трудом ткать свои нити и тем не менее всегда оставаться в середине сети; а все попавшие в сеть должны были сохранять иллюзию, что они создали сеть и служат исключительно своим интересам. Для истории созданная Меттернихом система конференций и интервенций имеет прямо-таки эстетическую притягательность: как будто жонглер играет пятью шарами (великими державами), поддерживая все одновременно в движении, так что они кажутся неподвижной фигурой, - это гениально, почти величественно, особенно если вспомнить, что этот жонглер - представитель не самой сильной и самой здоровой державы с самым большим будущим, а самой неустойчивой, наиболее подверженной опасности, которой угрожает ход истории этого столетия.