Их прерывали только составы без огней, которые время от времени вырастали на железнодорожном полотне. Она шли на восток, облепленные людьми с узлами. Шли поезда с ранеными, эшелоны с оборудованием, машинами. И всюду люди, люди, люди...
Бойцы провожали их глазами и снова брались за дело, думая о своих семьях. Враг еще далеко от них, а чужое горе — не свое.
Эти бойцы были еще мирными людьми. Горячая пуля пока не обожгла их. Все было еще впереди.
В четыре часа утра батальон подняли по тревоге и приказали собираться.
На сборы хватило полчаса. Бойцы, продрогшие от ночного холода, спешили. Мерно шаркали подошвы по сырому асфальту шоссе. Рядом с Лукашиком шагал Солоневич. В трех шагах впереди маячила пилотка сержанта Букатова.
Когда прошли версты две, Солоневич, будто между прочим, со своим неизменным «слышь ты», шепнул Лукашику, что Фирсов не сдержал своего слова: отдал приказ сниматься. «Говорит, люди дороже земли. Вот как...» — закончил Солоневич и неизвестно почему вздохнул.
И Лукашик подумал, что после памятного разговора в блиндаже он увидел вдруг Фирсова совсем с иной стороны. «На его месте другой бы со мной не церемонился».
5
Солнце стояло почти в зените и жгло немилосердно. В такую пору только бы забраться куда-нибудь в тень или на берег речки да загорать. А тут шагай и шагай с полной выкладкой, и все на восток. То догонял их, то ненадолго отрывался гул канонады — где-то били пушки, а может, сбрасывали бомбы самолеты — разобрать было тяжело.
Лукашик особенно боялся самолетов. В его памяти еще свежи были минуты, когда он лежал в канаве у насыпи, а над ним кружил немецкий штурмовик, поливая станцию огнем своих пулеметов. Каждый раз гул моторов вызывал у него подспудное желание свернуть с дороги и броситься в придорожное жито или спрятаться за куст. Он заметил, как тревожно и нервно оглядывались его товарищи, когда в небе показывался чей-нибудь самолет — свой или вражеский, К сожалению, своих становилось все меньше и меньше,— небо, как и земля, переходило в руки завоевателей.
Шоссе кипело, шевелилось, гудело, словно река в наводок. Стоило вступить в ее русло, как волны подхватывали тебя, кружили, толкали, гнали дальше, и уже нельзя было устоять, повернуть назад или в сторону, И самолет в такой миг мог бы наделать беды,— думал Лукашик. Кругом, вдоль дороги — поле и поле, то лен, то жито, то клевер. Шоссе вьется, как сгибы на ладони, и все на нем — от человека до нагруженной военным скарбом машины — отчетливо видно.
Лукашику хотелось какого-нибудь конца. В его душе росло недовольство тем, что делалось вокруг. Он совсем обессилел; ноги еле переступали — механически, равнодушно; плечи болели от лямок вещмешка и винтовки; поясница ныла от патронташа и гранат. Ноги были потные, ступни скользили в ботинках — не помнит, когда разувался. Хотелось пить. Так хотелось, что хоть ложись и помирай. Вся сила уходила с потом, который заливал глаза, ручейком тек между лопатками по спине; гимнастерка — хоть выкручивай.
— Скорей бы вечер,— шептал сбоку Солоневич.— Не могу, совсем ослабел.
А в ответ только мерное шарканье десятков подошв, только тяжелое сопение, только глухой звон оружия, только резкая, сухая команда: «Не отставать! Подтянуться! Быстрее!» Залитые потом, потемневшие лица, лихорадочный блеск глаз, потрескавшиеся губы...
Лукашику казалось, что это бегство не имеет никакого смысла, что оно только оттягивает время, что не сегодня-завтра немцы догонят их и сотрут в порошок гусеницами своих танков и бронетранспортеров. Правильнее было бы не переть по магистрали, а свернуть в сторону, и если уж идти, то подальше от этого муравейника, который так притягивает вражеские самолеты.
— Дорогу, дорогу! — донеслись сзади крики.
Лукашик невольно оглянулся и свернул влево. Их догоняла полуторка, еще новая, зелененькая, кузов закрыт брезентом. Мотор чихал на малых оборотах, буфер медленно, как снегоочиститель, раздвигал живую солдатскую массу, а за машиной она снова смыкалась. В кабине сидели двое: один — грузный, с бритой головой, другой, за рулем,— молодой, в милицейской фуражке и, как показалось Лукашику, с заплаканными глазами. Вдруг какой-то боец с забинтованной головой уцепился за борт и прыгнул в кузов. Через минуту в машине очутилось с десяток раненых. Будто ощутив излишнюю тяжесть, она остановилась. Правая дверца открылась, показалась блестящая бритая голова. Человек в синей милицейской гимнастерке, которая трещала на его широкой груди, стал на подножку и, перекосив мясистое носатое лицо, крикнул раненым: