Выбрать главу

Одна из самых последних схваток — меж курсантами губернской военной школы и бандой Донскова, занявшей село ночью, — произошла в двадцать первом. Мать хорошо помнила, как нечеловеческими голосами кричали истязуемые бандитами в сарае пленные.

— У нас тоже остановилось несколько бандитов, — рассказывала она. — Один пришел, чтобы умыться перед обедом, а у него вся рубашка в крови. Кровь от тех… что в сарае. Сели они есть, а у околицы пулемет: та-та-та! та-та-та! Они за винтовки, бегут к двери, штыками за люльку задевают. А я в ней сестрина ребенка качала. Так люлька — туда-сюда, туда-сюда!

Когда банду прогнали, тех, из сарая, похоронили. Столбик над могилой возле клуба помнил и сам Саватеев. Много лет спустя он нашел в старой газете заметку, посвященную тем событиям: «Среди людей, чьи имена стали символом верности пролетарскому и революционному долгу, не должны быть забыты красноармейцы Гуськов и Конебеев. Оставленные начдивом героической дивизии Чапаевым в селе Пустовалово для установления советской власти, они были зверски зарублены осенью двадцать первого года белогвардейскими последышами банды Донскова».

Сколько ж все-таки людей погибает на этой проклятой войне!

Погибли Гуськов и Конебеев. Погиб, выросши, и тот человек в люльке, о ремни которой задевали штыками убегающие бандиты. Сестра матери, Маланья, намытарившись в гражданскую, в раннем замужестве торопилась с рождением сына. Она верила: быстрее появится ребенок — быстрее и вырастет, случится война, а он уже большой, постоять за себя сможет. Оно и вышло как по писаному: и война началась, и сын к ее началу подоспел. Его призвали, он прислал с фронта одно письмо, а вскоре и похоронку на него получили.

А у Красильниковых? Там в избе сидит человек, не понимающий, что произошло с его душою в давнем померанском столкновении. Но вот приходит пора и его сыну становиться в строй, носить оружие, менее чем за сорок лет до этого оставленное его отцом. Мы должны уметь обращаться с ним — ради мира.

Война, война и война! Мир не выходит из нее, и над планетой, не переставая, кружат черные крылья беды. Саватееву даже страшно стало, когда он представил себе дымные сквозняки разорения, плывущие из века в век, выдувающие из жизни в небытие людей семьями, гроздьями семей, иногда целыми государствами. Но почему, почему?

А потому…

Наверное, где-то тут, может быть, на этой же площади, раннеапрельской весной восемнадцатого красноармейцы расстреляли Григория Хрисанфыча Лукинова, войскового старшину, вдохновителя белого мятежа.

А что-за человек был этот Григорий Хрисанфыч? Лихой рубака, герой мировой войны? Прежде всего — владелец самых крупных угодий в степи, человек, для которого это владение было главной определяющей его существования, равно как и для тех, которые воздавали ему почести. Они, конечно, были помельче его, но все-таки — владельцами. И напрасно он, Саватеев, ранее пренебрежительно подумал о казачьем «богачестве». Дело не в лошади, или быках, или возе сена. Существеннее, что кто-то захотел приобрести их за счет другого, и как только посягнул на это, автоматически сделал первый шаг к войне и бесчеловечности.

Значит, что же, выхода из тупика нет?

Почему нет? Надо отучить человеческую мысль ходить теми порочными кругами, какими она ходила у Лукинова и у многих других, живших за тысячелетия до него.

«А-а, снова просвещение?» — Саватеев усмехнулся. Уж кто-кто, а он как учитель хорошо знал, как-трудно порой научить человека хоть чему-нибудь, и уж тем более добру.

Да, здесь на площади лежат святые люди. И солдаты Отечественной, и особенно те, из восемнадцатого года — командиры и рядовые революции. Степной ветер шумит над их могилой. И под этот шум что-то постоянно исчезает — сначала инициалы у фамилий, а потом нечто и посущественнее. Ну, сколько, в самом деле, можно помнить, с чего и ради чего все началось? Рождаются сыновья и получают правду о минувшем из первых рук — от своих отцов. Потом появляются внуки — к этим оно приходит уже в сильно потускневших одеждах, а к правнукам не доходит почти ничего.

Так обстоит дело в отдельной семье. А в общей массе все происходит еще быстрее. И наступает забвение: река всенародного сознания превращается в ручеек специальных знаний отдельных людей, ученых-историков, например. И только школе под силу обратное: сбереженное учеными она может вновь сделать всеобщим достоянием, вернуть ему плоть и кровь. Велико в этом деле еще значение искусства, но ведь и к нему человека приводит тоже школа.