— Вот так и жизнь наша: мелькнула — и следа нет… — тихо проговорила Наташа. — А я хочу оставить след на земле, да такой, понимаете, навсегда чтобы… А тут чего добьешься? Пенсии и той не заработаешь. Вот ты, мама, сгорбилась, тебе недужится, а все к коровам идешь…
Матрена смотрела на Наташу и не узнавала ее — глаза бегают из стороны в сторону, как мышата, возбуждена и чего-то недоговаривает. Откуда у девчонки, совсем еще не видевшей жизни, такие странные взгляды? След и пенсия! Кто мог вдолбить ей это? Откуда у нее презрение к крестьянскому труду? Правда, тяжел он пока что, слов нет, но идет техника, облегчение человеку…
Феня собирала посуду со стола и все больше хмурилась. Мысли Наташи показались ей донельзя обидными, но она промолчала, а про себя подумала: «Приравнивает судьбу каждого из нас к тусклому следу спички, а ведь не права, не всем же быть заметными да талантливыми. Мне неплохо живется и так, вот если бы с отцом помириться да работать рядом с Сашей. А Наташа мечется, не знает, куда себя деть, потом поймет, что зря горячилась. Трудно тебе, Таха, так же трудно, как и мне было когда-то». Захотелось помочь подруге, но чем?
Спать легли, не разговаривая, а утром, когда Феня и Матрена ушли на ферму, к Наташе прибежала Аленка.
— Про путевку матери сказала? — спросила она.
— Нет.
— Молодец, я тоже ни слова. Пошли скорее, отдадим Ване, он парень хороший, возьмет и никому не скажет.
Ваня Пантюхин сидел в правлении колхоза. Все мысли его, когда вошли девушки, были заняты составлением сводного отчета.
— Здравствуй, Ваня!
— Добрый день. По какому вопросу?
— Путевки тебе принесли.
— Какие?
— Да понимаешь, сдуру вчера взяли в райкоме, а сами не подумали, вот и несем назад.
— Брали не у меня?
— Нет…
— Ну и несите туда, где брали, а мне за них нечего отчитываться.
Наташа решительно подошла к столу и положила свою и Аленкину путевки:
— Как хочешь, так и отчитывайся, а навоз чистить не пойдем!..
Только теперь до Вани дошло, что это были за путевки. Он выскочил из-за стола, взял листки и начал совать их обратно девчатам, а те не брали, со смехом выскочили из правления, и след их простыл…
Закрутила с того дня жизнь Наташу. В доме — взгляды матери, украдкой, порой исподлобья, немые, безмолвные ее вздохи. И на улице не легче — хоть на порог не показывайся. Пошла жизнь колесом. И как ни старайся, видно, не уйти из этого сложного водоворота событий, не избежать осуждающих людских взглядов. Так же вот крутит донная коловерть былинку, случайно подхваченную и занесенную ветром с заливных лугов под темный обрывистый берег Оки. Мечет, бьет течение, и кто знает, хватит ли сил выбраться из трудного лабиринта водных завихрений на свободную, уходящую вдаль речную стремнину…
Наташа думала, что тяжело ей будет только в семье. «Как-нибудь справлюсь, мать добрая!» Но, оказывается, незримые нити жизни тянулись из семьи куда-то дальше, и помимо воли Наташи совершалось подчас то, чего она и не предполагала. Пошли по селу нехорошие слухи и разговоры о двух подругах, бросивших комсомольские путевки на стол Вани Пантюхина. Смеялись по утрам у колодцев соседки над незадачливыми девушками, перемывали их косточки, особенно хулили и корили Наташу: «Мать партийная, а она, гляди, путевку швырнула». Хихикали бабы, и от их смеха неотступной болью ныло сердце Матрены…
Как-то под вечер, в минуту, когда у Наташи на душе было особенно тяжело, позвала она Аленку на Оку. Имелось там одно укромное местечко под вербами, где подруги иногда грустили.
Тревожны пылающие сентябрьские закаты. Багровое солнце, не торопясь, скатывается за Мещерские леса, и долго потом горит-догорает волнующим отсветом заря. Над лугом — разлив тумана, поверх него плывут копны сена, верхушки берез, в вышине — птицы. Их вольный полет наводит на невеселые мысли, рвется, спешит вслед за птицами беспокойная душа.
Девушки сидят под вербами. Уходят туманы, плывут над Окой. Аленка спрятала голые озябшие руки под Наташин шерстяной платок, прильнула к ней. Наташа задумчиво посмотрела в заречье и тихо-тихо запела:
Аленка глубоко вздохнула, положила на плечо Наташи голову и мягким грудным голосом подхватила: